Ворота были открыты, двери в стайку полы и Пеструха-меньшая, набравши разгон, ворвалась в стайку, чуть не сшибла там маму Пеструху.

– Вот! Получайте свою красавицу в целости-сохранности! – сказал я бабушке, запиравшей ворота, и деду, пеньком торчащему на крыльце, с хрустом изломал об колено хворостину, бросил ее и, утирая злые слезы рукавом, пошел со двора, хватанув воротами так, что все задребезжало: и ворота, и стекла в рамах, и сам дом.

– Ты далеко ли это на ночь-то глядя? – окликнула бабушка.

Я не отозвался, ушел на берег Енисея, сел на яру и, уткнувшись лицом в колени, плакал до тех пор, пока не иссякли слезы.

Тем временем вечер прошел, в деревне все смолкло, с задов и от моста послышалась гармошка, гуще и чадней сделался запах горящего под ярами навоза, огни бакенов, засвеченные братаном Мишей, пустили тени бегучего света на воду, где-то, еще далеко-далеко, шлепал плицами пароход, правясь на их призывный свет; тупо стукались бревна, обреченно плывущие вдоль боны, спускаемые с Манской запани, сами боны поскрипывали и крякали в ночи дергачами, уже начавшими летовать в лугах, но отсюда, с реки, из-за огорода и домов, неслышимыми…

В переулке послышались шаги. Я узнал, чьи это шаги, но не повернулся. Сзади меня протяжно вздохнула бабушка.

– И долго тут сидеть будешь?

– Захочу, дак до утра.

– А простудишься? А рематизня опять загибать начнет?

– Пущай загибат.

– Эко он. эко с бабушкой-то? Ласково да приветно как? Не жрамши ведь.

– Не подохну.

– Ага, ага, не подохнешь. Это я, несчастна, скоро от вас подохну…

Я промолчал. Бабушка долго стояла, не двигаясь, позади меня, смотрела на реку, слушала ночь. Потом бросила к моим ногам лопотинку, обутки, фуражку, удочку и сказала:

– На, нечистый дух! Знаю ить, знаю, до утра не явишься, во зле кипеть будешь… – и тоненько запела: – Чё из тебя токо и будет?

– Каторжанец! Артист! Сама пророчишь…

– Не-э, токо каторжанец! Артисты – оне веселы и добры.

– Много ты понимаешь! Оне только изображают добрых да веселых. Вон Митряхин сынок – Бубен птичек мучат, крыс и мышов палит живьем, а в спектакле смешного попа продергивает. Это как по-твоему?

– Как? Да такой же безбожник, как и ты. Дак не пойдешь домой-то?

– Не пойду.

– Дедушка меня запилит, во ступе истолчет – «выгнала, заела бедного робенка…».

Я хотел сказать: «Тебя запилишь», но сдержался.

– Мотри, не вздумай на бону лезти, на бревнах вертеться. Утонешь – домой не являйся!

– И утону! И буду к тебе ночью утопленником являться! Ы-ы-ы! – оскалился я и попер на бабушку. Она аж отшатнулась от меня, потом смазала мне по затылку и ушла домой, на ходу ругаясь:

– Я ить смотрю, смотрю…

После возникновения колхоза имени товарища Щетинкина оставшиеся без молока, хлеба и мяса члены новой артели и единоличники села Овсянки постановили на собрании кормить ребятишек при школе, сбили столы из теса, снятого с крыши пустующего кулацкого дома, скамьи из заплота двора того же дома, собрали по селу ложки, кружки, чашки, назначили поварихой Василису Вахромеевну, из-за припадков негодную к работе на пашне и покосе, и она со своими девчонками пилила тут и колола дрова, мыла посуду и полы, скоблила столы и кормила нас, как помнится мне, не очень чтоб сытно, однако жить можно было.

Главное – тогда я узнал слова «обшэственно питанье», попривык к шумному ребячьему коллективу и выучил наставленья типа: «Когда я ем, то глух и нем», которые где-то услышала старшая дочь Василисы Вахромеевны, Зойка. Была она в мать статна, красива и строга. Нам доставляло радость слушаться Зойку и повторять за нею хорошие слова – худых-то мы уже наслушались и запомнили дополна.

Однажды нам дали в чашках горячие щи, по одной котлете и по кусочку хлеба. От ребят в тот день по «куфне» дежурил Микешка, сын колдуньи Тришихи. Шубы на нем уже не было, подстрижен Микешка под гребень, и от этого волосья его тыкучие торчали во все стороны, и вся голова была, что осенний репей. На Микешке хоть и мятая, зато с галстуком, с пионерским, рубаха.

– Лопай, как свое! – оскалил клык в рассеченной губе Микешка, поставив передо мной чашку. – Мясо в супе и котлета – из Пеструхи!..

– Ка-ак? Из какой Пеструхи?

– Из вашей! Она не хотела доиться, оказывала сопротивление властям, легалась – ее и пустили на котлеты…

Не помню, как я выскочил из-за «обшэственного» стола и с ревом ринулся домой, к бабушке. Она прижала мое мокрое лицо к животу, гладила меня по голове.

– Ну вот ревешь… А сам говорил, зарежу и съем…

– Дак я же понарошке-е-э-э.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русская классика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже