– Замри, как муха! – приказал мачехе папа и скрипнул зубами. – Н-нет, па-ачиму, па-ачиму я в натури не разбил свою голову о каменну тюремну стену?.. – И стал колотиться лбом о столешницу так, что заподпрыгивала и забренчала посуда.
Мачеха качала головой, глядя на дядю Васю, посмотри, мол, полюбуйся на братца. Вася смотрел, смотрел, вздохнул печально и попросил хозяина не выгонять нас на улицу хотя бы ради хворого парнишки.
– Токо из уважения к тебе, Василий, потерплю еще эту погань!..
В тот же день вечером Вася уплывал в город, и, когда прижал меня к себе, я, совсем уж отучившийся что-то просить у людей, глухо ему сказал:
– Возьми меня с собой!
Вася долго молчал, не отпуская меня от себя, и наконец тяжело выдохнул:
– Некуда мне тебя брать…
Я повернулся и с плачем побежал по раскату на яр, в заулке оглянулся: возле осиновой долбленки, бессильно распустив яркое кашне, стоял, поникнув головой, мой любимый дядя.
На денек заскочил он в родное село, осветил мою жизнь, как красно солнышко, и уехал, а папа загулял пуще прежнего, обзывал Васю обидным словом «курортник», сулился ему при случае «полвзвода» зубов вышибить. Он пропивал денежки, оставленные Васей мне на катанки, на рубаху и пальтишко к зиме, о чем доподлинно было известно хозяину избы, который вскоре все-таки выгнал всю нашу семейку на улицу.
Сошлись мы с дядей Васей вновь после того, как я поступил в ФЗО. Работал он в ту пору в Базайском доке бракером – это рядом со станцией Енисей. Я отыскал дядю и, пока не были построены общежития, квартировал у него, хотя и сам он обитал постояльцем в доме знакомого мужика, ушедшего на фронт.
Хозяйка работала не то заведующей детского садика, не то воспитателем. Я даже не знал, как ее зовут, не запомнил ее лица – что-то блеклое, тонкоголосое, прячущее взгляд. От возникшего к ней недружелюбия прозвал я ее Михрюткой-лярвой. Лярва – на уличном жаргоне – потаскушка, но что такое Михрютка – не знаю. Воображение рисовало малую зловредную зверюшку, вроде тундровой мыши-пеструшки или облезлого суслика, выглядывающего из норы. Чтобы хоть как-то отработать жидкий картофельный суп, который для меня выставляли в чугунке на плиту, койку, которую оставили за мной в комнатке за печкой, я колол дрова, подметал пол и однажды обнаружил: огород-то, в гектар почти величиной, совсем не убран.
Все в этом доме и по-за ним делал хозяин, работавший в доке шофером. Михрютка-лярва была ленива и блудлива, и потому хозяйство разом шатнулось, пришло в дикость и запущение: стайка распахнута настежь, корову постоялец с хозяйкой сбыли; судя по перу, мокро приклеившемуся к деревянному настилу, по вони, долго держащейся во дворе, были в хозяйстве куры. И свинья была. Были да сплыли. Огород, забранный плотно сколоченным штакетником, весь в слизи картофельной ботвы, убитой иньями; на темных кустах висели неснятые и тоже почерневшие от холода помидоры; на пышных от назьма грядах обнажились переспелые огурцы. Лишь свеже струилась зеленью морковная гряда; краснела свекла; выперли из земли и в недоумении глядели на белый свет потрескавшиеся от натуги редьки; брюква шатнулась ботвой в борозды; капуста белыми башками наружу торчала из зеленого ворота листьев. Все это бесценное по-военному времени богатство было чуть поковыряно у воротцев, ведущих со двора в огород, да выкопаны десяток-полтора рядков картофеля на широком, хорошо удобренном загоне. Гряды с лакомой овощью: морковкой, репой, горохом, маком – притоптаны – сюда мимоходом, догадался я, изволил забредать постоялец, испробовать земных плодов. Давно уж пребывал он в пределах того человеческого сословия, которое пьет, ест и ругается, что кормят и поят его слабо. Дядя мой делал вид, будто напрочь забыл о земляной и грязной работе, изображая белоручку в первом колене среди нашей родовы.
Как и всякий бедный родственник, я уважал в нем эту особенность и взялся убирать овощь с огорода.
Вышел однажды совсем не рано поутру, минут всего за двадцать до смены, мой дядя, беспечно зашуршал струёй с высокого резного крылечка по лопухам, насвистывая мотивчик «Рио-Риты», наблюдал за моим неспорым трудом.
– Одному тебе тут до конца войны хватит, – передернулся мой дядя на осеннем, еще не набравшем силу холодке. Сбегав к речке Базаихе – ополоснуться, дядя стриганул мимо меня, взлетел на крыльцо и крикнул, спеша в тепло: – Мобилизуй братву!
Я так и сделал – мобилизовал фэзэошников, пообещав им картох от пуза, хоть печеных, хоть пареных. За день молодые силы трудовых резервов в охотку убрали все подчистую в огороде, ссыпали картошку в баню – на просушку, остальную овощь стаскали в подвал. Весь тот день рокотал в бане котел.
Вспоминая дом, недавнее детство, сытую предвоенную жизнь, намолотилась братва вареных картошек с крупной солью до отвала.
Хозяйка явилась, заглянула в баню, принюхалась и шевельнула бледными губами:
– Платить нечем, – она вроде бы и недовольная была тем, что мы на нее работали. Повременила и добавила: – Хотите, возьмите картошек.