— Нет, я всего лишь люблю стихи, но не пишу их, — возразил Мухсин. — Особенно же люблю ту поэзию, которая созвучна нашей жизни. Здесь, в Бухаре, есть очень хорошие люди! Эти стихи написал Садриддин Айни — необыкновенный человек! Талантливый, умный, простой, он вырос в народной гуще и всей душой разделяет мечты и чаяния народа. — Даже по глазам Мухсина было видно, как он гордится своим новым знакомым. — Кстати сказать, эти стихи он не просто сочинил — он их выстрадал! Помнишь, сколько усилий было затрачено нами, чтобы покойный Хабибулла-хан стал просвещенным и гуманным монархом? Вот так же и в Бухаре! Джадиды всячески старались содействовать просвещению Саида Алим-хана. Однажды, поверив его очередной лжи, они даже вышли на улицы с лозунгом «Да здравствует эмир!» и стали о чем-то просить его. А он в ответ на мольбы приказал расстрелять толпу, собравшуюся на площади Регистан. Одних бросили в зиндан, других избили, третьих вынудили выехать из страны. И вот как раз Садриддин Айни и был одним из тех, кто сперва получил семьдесят пять ударов плетью, а потом оказался в зиндане. И оттуда его, больного, исполосованного до крови, вызволили русские солдаты-революционеры. Сейчас он живет в Самарканде, так что при случае повидайся с ним, он многое может рассказать.
И вот тут-то я и спросил:
— Слушай, Мухсин, ты тоже революционер?
— Нет, — решительно ответил он. — Ни в какой революционной организации я не состою.
— Но почему тогда ты не возвращаешься в Кабул?
— Есть причины, — уклонился он от ответа, и я понял, что расспрашивать не следует. — О них позже, — добавил Мухсин.
Еще по пути сюда посол Мухаммед Вали-хан не то чтобы сказал, но намекнул, что, видимо, афганским офицерам, проживающим в Бухаре, будет разрешено возвратиться на родину. Об этом посол намерен договориться с бухарским эмиром.
Когда при первой встрече я рассказал об этом Мухсину, тот, к моему удивлению, вовсе не обрадовался. Наоборот, сказал, что если разрешение и будет, он все равно пока что останется в Бухаре. Но причины не назвал. Я полагал, что хоть сегодня узнаю ее. После долгого молчания Мухсин словно бы нехотя начал:
— Видишь ли, вскоре после приезда в Бухару я познакомился с человеком по имени Азиз Юнус, преподавателем из Дарушшифа[48]. Его отец был довольно известным врачом, а Юнус несколько лет проработал в Ташкенте фельдшером при одном русском докторе. Он очень одаренный человек — и музыкант, и художник, и золотых дел мастер. — Мухсин указал на изящной формы вазу, расписанную тонким орнаментом. Живые цветы, стоявшие в ней, перекликались с нежной гаммой ее красок. — Это тоже его работа, — сказал он. — Жена у Юнуса под стать ему: такая же приятная, общительная. И Рахима, их семнадцатилетняя дочка, — умная, образованная девушка. Она пошла в отца — любит литературу, музыку, искусство… Но тут ведь тоже, как у нас, женщины живут под чадрой, в четырех глухих стенах. Если можно так сказать — мертвая жизнь! Когда же девушка или женщина попадет в гарем эмира или кого-то из его фаворитов, даже этому тусклому существованию приходит конец, и лучшие годы жизни она проводит в золотой клетке. Вот почему родители стремятся скрыть своего ребенка от злых глаз, уберечь от сетей, в которые развратники ловят свои жертвы. И Юнус, едва Рахиме исполнилось двенадцать лет, отправил ее к родственникам в Ташкент. Но несколько месяцев назад жена Юнуса тяжело заболела, и он не мог не привезти дочь к умирающей матери. Конечно, он сделал это тайком и потом ни на час не выпускал девушку из дому. Но все же эмирские прихвостни пронюхали, что красавица Рахима вернулась. Под предлогом, что Юнус прячет у себя то ли большевика, то ли кого-то близкого к большевикам, они ворвались ночью в дом и учинили обыск. Только ничего им это не дало: Юнуса кто-то предупредил об опасности, и он еще накануне вечером попросил меня где-нибудь спрятать Рахиму. Я нашел для нее убежище, а на другой день сумел через Новую Бухару переправить обратно в Ташкент. Но Юнуса избили и бросили в зиндан. Ему говорят: «До тех пор будешь сидеть, пока не скажешь, где дочь». Но разве он скажет?..
Мухсин нервными, дрожащими пальцами достал из пачки папиросу, сломал три спички, пока сумел прикурить. Он был взволнован до крайности.
— Да, — помолчав, сказал я. — Как бы эта история не вышла тебе боком…
Мухсину явно не понравились мои слова.
— А как поступил бы на моем месте ты? — спросил он раздраженно. — Девочка только-только вступает в жизнь, у нее чистая душа и ничем не омраченная вера в прекрасное. И вот такую девочку тащит в свою постель какое-то похотливое животное и в первую же ночь беспощадно обрывает золотые струны ее мечты, веры, любви к жизни… Можно ли представить себе что-нибудь более безнравственное и бесчеловечное? — Мухсин бросил папиросу, сжал в ладони рюмку. — Ведь даже курица — и та жалобно квохчет, когда у нее отнимают цыпленка!