По коридорам, вдоль дверей, за которыми располагались различные службы Союза Писателей, часто расхаживал тогда пожилой человек солидной комплекции. Лысеющий череп, обрамленный каймой седины, элегантные очки, безукоризненный костюм, стремительная и бесшумная походка, на лице – слишком широкая улыбка с оттенком хитрой услужливости: нечто вроде метрдотеля, готового вовремя поднести зажигалку, открыть дверь, спросить: «Чего изволите?». Так он выглядел внешне, а по отношению к подчиненным был совершенно иным – холодным, наглым, педантически требовательным. Виктор Николаевич Ильин, оргсекретарь московского отделения Союза Советских Писателей, «серый кардинал» его руководства, по популярному в те времена выражению, «прорубил» себе ход в литературу из «органов», как и многие до него. В прежнем своем воплощении он был генералом НКВД, чего и не скрывал. Всеобщая осведомленность об этом прошлом, отнюдь не окончательно завершенном, создавала вокруг этой небанальной персоны требуемую атмосферу: все знали, что он имеет и тщательно оберегает давние контакты, что может без особого труда помочь и навредить как на творческом поприще, так и вне его. От подвластных ему – в рамках неофициально установленной практики – он требовал доносительских услуг. Если встречал отказ, принимал это к сведению спокойно, не устраивал публичных актов мщения, только становился еще более мелочно придирчив и обходил при должностных повышениях и наградах. Чтобы всё было по-советски непросто, этого заслуженного палача (в сталинские годы он вел, как говорили, писательские дела – и вел в духе того времени, жестоко) потом разжаловали, арестовали, судили, приговорили. Это вполне соответствовало сталинскому принципу ликвидации очередных функциональных слоев политической полиции как опасных свидетелей. Ильин – повторяю, как слышал – сидел было даже в камере смертника, но уцелел и в пору оттепели оказался откомандирован в среду, ранее изученную им в кабинетах Лубянки. Возможно, потому, что обо всем этом мне рассказали, ослепительная улыбка экс-генерала всегда казалась мне гримасой изголодавшегося кота, с вожделением смотрящего на насторожившихся мышей. В его сощуренных глазах и слишком безупречных манерах я улавливал также известную черту людей такого рода, приставленных по воле судьбы к публике – что ни говори – творческой: полную самоудовлетворения уверенность – все эти литераторы – народ, который можно купить, завистники, интриганы, жаждущие почестей, водки и баб; кроме того, что знает и слышит от них он – оргсекретарь, ничего больше и не существует; это и есть вся правда об «инженерах человеческих душ», которых представляют монументами социалистической морали на потребу пропагандистски одуряемой черни.
Я знал уже немало, не удивлялся почти ничему, но каждый раз, когда он мелькал на моем пути в коридорах Дома Литераторов – весь сияющий улыбкой, белоснежным воротничком, дорогими запонками и распирающим его самодовольством, чувствовал в сердце уколы стыда за моих друзей. «Вот синтез, – думал я, – вот эмблема и метафора эпохи, явный признак унижения литературы – ее повседневными делами заправляет генерал секретной службы…».
А всё же, поверьте, эта абсолютно однозначная внешне ситуация в действительности была куда сложнее. Как и многие тамошние дела. Я с изумлением отметил, что почти каждый из моих знакомых мог сказать об Ильине нечто хорошее. Первоначально я подозревал в этом подсознательное желание оспорить то состояние унижения, о котором шла речь, а следовательно – по сути – его подтверждение. Но здесь было нечто большее. Люди помнили о качелях его судьбы, что рождало, по-видимому, очень русский рефлекс сочувствия и даже солидарности жертв с жертвой-палачом. Тут наслаивалось, цеплялось друг за друга множество факторов, которые теперь, когда я пишу эти строки, мне трудно даже назвать, поскольку воспринимаю их не расщеплённо, а в комплексе… И еще – конечно, взгляд аутсайдера охватывал далеко не всё. Экс-генерал от литературы, примитивная, советская версия графа Бенкендорфа, презирал, на самом деле, не всех подряд. У него были свои фавориты. Некоторых гордецов и бунтарей он явно уважал, некоторые удары власти как бы смягчал. Он проводил какую-то свою политику. Наума Коржавина отговаривал от эмиграции. Умирающему Александру Беку принес эмигрантский, самиздатовский экземпляр «