Господин де Трупье всегда был со странностями. Десять веков дворянства всю жизнь давят тяжестью своего непосильного наследства на него, последнего представителя рода, уходящего корнями в темное Средневековье. Десять веков дворянства, иначе говоря: тысяча лет жизни утонченной и изысканной; тысяча лет тревог, опасений, честолюбивого пыла; целое тысячелетие спеси, страстей и разврата. Каждое поколение Трупье делало шаг к тому, что некоторые называют совершенством бытия, но большинство – дегенерацией, так как, даже изучив весь последовательный ряд их брачных союзов, вы не обнаружите среди них ни одного из тех славных мезальянсов, которые время от времени столь кстати обновляют слишком старую родовую кровь. Никаких побочных детей, родившихся от связи с любовницами-сельчанками или любовниками-плебеями, – только дворяне, происходящие от дворян! Это большое несчастье для любого семейства. В отличие от нас, Коммандьеров, Трупье не избежали подобных подводных камней, почему маркиз Савиньен, мой товарищ, и унаследовал от предков склонную к крайностям и чувствительную душу, в которой гениальность иногда соседствует с бредом, вызывая душевные расстройства.
С ним самое высокомерное генеалогическое древо Вогезов окончилось ветвью ценной и больной, причудливым побегом или уродливым суком; интерес, который эта ветвь вызывает, и поныне остается двусмысленным – вы никак не можете понять: то ли вам восхищаться ее редкостью, то ли оплакивать ее дефект.
Вследствие этого Трупье, как ни один другой французский род, одержимы духом сословного высокомерия. Хотя это ощущение поддерживалось за счет порядка вещей довольно необычного и ни в чем другом не проявлявшегося.
Насколько об этом позволяют судить летописи, в роду Трупье всегда существовали разногласия между сеньорами, носившими эту фамилию, и их вассалами. История данного фьефа представляет собой безудержный поток крестьянских восстаний и репрессий, мятежей и наказаний, бесконечную драму, самым трагическим актом которой может считаться то, что случилось в 1793 году с послом Франсуа-Жозефом де Трупье и его сестрой-канониссой, прапрапрадедом и двоюродной прапрапрабабкой Савиньена.
Слишком высокомерные, чтобы эмигрировать, как их сын и племянник Теофан, двое стариков, не покинув отцовского замка, продолжали заниматься: один – его управлением, другая – благотворительностью, среди жестокостей провинциальной революции. И годы террора стали для семейства Трупье просто ужасными – даже более ужасными, чем в любом другом месте республики. После стольких мятежей хозяином положения в стране был Жак Боном[117]. Кроканы не знали жалости. Их вел за собой некто Улон, яростный патриот, игравший здесь ту же роль, что и Каррье в Нанте.
По его указу местные санкюлоты и «вязальщицы»[118] явились во владения посла и канониссы и схватили их. Маркизу и его сестре пришлось снести тысячи насмешек и издевательств.
В конечном счете их вздернули на фонаре фронтона, на деревенской площади, неподалеку от их родового имения. Ночью один верный слуга снял трупы и похоронил их на территории замка. В эпоху Консульства этот благородный человек передал удел маркизу Теофану, вернувшемуся из Кобленца, где, вполне возможно, маркиз пересекался с Людовиком де ла Коммандьером, предком автора этих строк.
Трупье даже юношей не мог рассказывать обо всем этом без горечи. Его голос дрожал от гнева, когда он описывал казнь посла и канониссы. Он то и дело погружался в задумчивость, подолгу, может быть, даже слишком подолгу размышляя о гибели своих предков, о неприязни, а порой и открытой враждебности всякого сброда ко многим поколениям владевших этим имением Трупье.
Это наваждение, однако же, довольно долго оставалось на втором плане, поскольку до смерти его отца, маркиза Фюльбера, первостепенное значение для господина де Трупье имела любовь к науке.
Маркиз Фюльбер! Он был лишь егермейстером, но исполнял свои обязанности – вы уж извините за выражение – по максимуму. Мне и сейчас помнится его нелепая внешность мелкопоместного дворянина, крепкого, грубоватого и ворчливого, всегда расхаживавшего в гетрах из кожи и кизячной шерсти, всегда пахнувшего порохом и перьями.
Ничто не занимало его так, как охота. Он уделял ей все время, когда не пережевывал снова и снова свое отвращение к демократии и сожаление о королях. Его егеря, которых отбирали, словно кулачных бойцов, были предельно жесткими по отношению к мародерам; на то у них имелся приказ, не исполнявших который ждало немедленное увольнение. Их хозяин изливал на браконьеров свой гнев аристократа, затаившего обиду на победителей из числа всякого рода отбросов общества. Однажды вечером лет пятнадцать назад егермейстера нашли мертвым где-то в лесной глуши; вся грудь его была изрешечена мелкой дробью.
Я присутствовал на его похоронах. Он упокоился рядом с послом и канониссой, среди других предков в округлой крипте, расположенной под часовней имения.