Широко известно высказывание Толстого о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». А вот смотреть и, что еще важнее, перечитывать — уже трезвыми, «совершеннолетними» глазами спустя много лет — «Дни нашей жизни» было страшно. Прежде всего потому, что тут были не туманные, почти мистические, андреевские аллегории, иногда походившие на некий спиритический сеанс, не напоминание о модной тогда метерлинковской символике, не «Анатэма» или «Царь-Голод», драмы, которыми так гордился сам Андреев, почитая их направление решающим в своем письме для сцены, — была тут зловещая реальность во всем своем ужасе и голом бесстыдстве.

Горький обрадованно распознал в безвестном судебном репортере, принесшем свой первый сборник рассказов, «очень талантливого парня», сам взялся быть его издателем — и вышло двенадцать изданий, одно за другим. Журналист стал не только знаменитым прозаиком, но и драматургом, вскоре затмившим, правда кратковременно, сценический успех самого Горького да, пожалуй, и самого Чехова. Андреевские пьесы шли по России, выражаясь театрально-драматургическим жаргоном, «как чума», российская провинция жадно ставила их, публика ходила безотказно. И что даже не парадоксально, а естественно — наибольшая слава пришлась на «Дни нашей жизни». Сам автор, поглощенный заботами о постановке других своих условно-мистических драм, уходящих, как он сам объяснял, «в тишину и внешнюю неподвижность интеллектуальных переживаний», относился к этому своему детищу чуть свысока. Нехитрая мелодрама взяла верх над мистериями и аллегориями.

В «Днях нашей жизни» есть и автобиография самого Леонида Андреева, его голодные студенческие годы, их мучительная поэзия, есть не отвлеченная, а вполне реальная любовь к девушке, ставшей проституткой, и это тоже было в биографии самого Леонида Андреева. Наконец, есть — и это не наконец, а главное — неотвратимая, с выставленными напоказ кровоточащими ранами, обнаженная правда жизни, окруженная тьмой непридуманных жизненных подробностей, которые дают это ощущение правды и которые Андреев так точно ощутил сам, окунаясь в жизненную гущу на мелких и крупных судебных процессах. Из-за этой неприкрытой правды и обрушились, больше чем на другие андреевские пьесы, гонения царской цензуры, российских градоначальств, царского офицерства. Андреев, не слишком ценя пьесу, легко шел на уступки, полковника превратил во врача, отправил его для еще большей амортизации возможных ударов на пенсию — что с него, пенсионера, возьмешь! Вычеркнутое, как известно, остается — пьесу преследовали. «…Цель ее возбудить в публике сочувствие, с одной стороны, к так называемому интеллигентному пролетариату и враждебное отношение, с другой стороны, к офицерской среде» — это из секретного письма генерал-губернатора Москвы, признавшего пьесу безусловно недопустимой к постановке на сцене московских театров. Театру Корша пришлось заменить всех военных — штатскими. Генерал-губернатор Смоленска жаловался: «В «Днях нашей жизни» выведены все отрицательные типы, особенно же бросается до крайности отрицательный тип офицера».

Без купюр и широко стали играть пьесу после революции…

Под небом юности… Забудется ли неземное очарование этих далеких театральных вечеров под открытым небом? Память о подсвеченных снизу керосиновыми плошками бутафорских Воробьевых горах, воздвигнутых из фанерной тары все той же чаеразвесочной фирмы Высоцкого с сыновьями, исчезнет ли?

Едва оправившись от удара, нанесенного драмой Оль-Оль, я тотчас же был захвачен в полон свободолюбивыми шиллеровскими «Разбойниками».

Понимаю, почему Достоевский читал своим детям, — а самому Достоевскому уже было немало лет, дети родились у него поздно, — читал именно Шиллера и именно «Разбойников»!

Дети, разумеется, не понимали, что им читает папа, хотя Достоевский так старался!

Гениальная наивность…

Но не только Достоевского — Шиллера…

После спектакля «Разбойники» последовал «Вильгельм Телль».

«Нет, есть предел насилию тиранов! И если все испробованы средства, тогда разящий остается меч!»

Эту шиллеровскую строфу повторял я бессчетно, когда началось решающее сражение с эмиром бухарским. Все было созвучно умонастроениям поколения в драматической поэзии эпохи «бури и натиска»: и ее бунтарская крылатость, и ее тенденциозность однозначно-простодушная, и ее юношеский порыв — оттого и оставила она след в наших душах — нестираемый.

Перейти на страницу:

Похожие книги