«Я действительно пишу и непременно напишу драму, — «Иван Иванович Иванов»… Понимаете? Ивановых тысячи — обыкновеннейший человек, совсем не герой… И это именно очень трудно…»

Евтихию Карпову он говорил — с раздражением:

«Я пишу жизнь… Это серенькая, обывательская жизнь… Но это не нудное нытье… И критика рядит меня в какие-то плакальщицы… Выдумывают на меня из своей головы, что им самим хочется, а я этого и не думал, и во сне не видал… Меня начинает злить это…»

Евтихий Карпов, сам довольно популярный и репертуарный драматург, довольно известный режиссер сначала Суворинского театра на Фонтанке, а потом и императорского Александринского, где шумно провалилась «Чайка», нанеся Чехову удар в сердце, от которого ему так и не удалось оправиться, — Евтихий Карпов вспоминает, как коробил Чехова всякий фальшивый звук актера, затрепанная казенная интонация…

— Главное, голубчик, — морщась, твердил Чехов, — не надо театральности… Просто все надо… Совсем просто…

Немирович-Данченко, как известно, был не только режиссером, но и драматургом. Его драматургия грешила той же, ненавистной Чехову, театральностью; однако Немирович-Данченко нашел в себе мужество оценить новаторство Чехова по высочайшей мерке, да не только новаторство — сценичность:

«…я готов ответить чем угодно, что эти скрытые драмы и трагедии в каждой фигуре при умелой, не банальной, чрезвычайно добросовестной постановке захватят и театральную залу… Если ты не дашь («Чайку» для юного Художественного театра. — А. Ш.), то зарежешь меня, так как «Чайка» — единственная современная пьеса, захватывающая меня, как режиссера, а ты — единственный современный писатель, который представляет большой интерес для театра с образцовым репертуаром…»

Олеша писал, что Чехов не представлял себе пьесы без выстрела. Да. Но чеховский выстрел почти всегда раздается за сценой.

«Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни…»

Нет ничего полярнее горьковской и чеховской манер сценического письма.

Это не помешало Горькому написать Чехову первое послание, которое больше походило на пылкое юношеское признание в любви.

Горький не раз говорил, что драма должна быть строго и насквозь действенной.

Гений Чехова сделал действенной — бездейственность.

И Горький назвал «Чайку» — еретически-гениальной.

И «Дядю Ваню» — совершенно новым видом драматического искусства. И — молотом, которым бьет Чехов «по пустым башкам публики».

Раздумывая над странной, по видимости, природой чеховского письма, сопоставляя «Чайку» с «Дядей Ваней», Горький вновь повторяет свое — «эти обе пьесы являют именно невиданный дотоле новый род драматического искусства, в котором «реализм возвышается до одухотворенного и глубоко продуманного символа…».

И — пишет Антону Павловичу:

«Слушая Вашу пьесу, думал я о жизни, принесенной в жертву идолу, о вторжении красоты в нищенскую жизнь людей и о многом другом, коренном и важном…»

Во всей переписке Горького с Чеховым, интенсивной и разной, во многом, очень во многом поучительной и сегодня, в семидесятые годы, сквозит истинное, изумленное преклонение перед загадкой чеховского гения.

Но и Чехов, неравнодушно, часто даже торжествующе следя за все возрастающей славой Горького, тоже стремился разгадать секрет мощности горьковского таланта, нелицеприятно, возможно даже больно для Горького, отмечая слабое, по его мнению, в горьковских пьесах.

Чехов ценил в Горьком — горьковское…

И с видимым удовольствием пересказывал в письме Горькому то, что сказал о нем Толстой:

Перейти на страницу:

Похожие книги