Пишем с азартом и чудесной безответственностью неофитов, одним дыханием; нам то кажется, что получается нечто необыкновенное, то кажется, что ни черта не получается; вот уже готов сценарий, первые читки, все прекрасно, потом первый холодный душ, второй, поступают неутомимые рекомендации — расширить, приподнять, раздвинуть, углубить. Расширяем, приподнимаем, раздвигаем, углубляем; тускнеет живой поначалу авторский глаз, все вроде логичней, округлей, законченней, но нет уже той неуклюжести, неладности, какая сама по себе была своеобразной эстетической категорией, стилистически точнее, приближенней передавала обаяние революционных кронштадтских дней. И… лишаемся той «вихрастой» интонации, какая была необходима этому материалу как его форма, оправа.
В сценарии возникают окаменелости, мертворожденные, иллюстративные сцены, не согретые былым запалом.
Наконец сценарий исправлен, подпорчен, тем не менее кажется, тьфу-тьфу, удалось отбиться, сохранить в сюжетной нити главное — то, что так взволновало моего товарища, увидевшего неказистую вывеску в Кронштадте, то, что так захватило меня в его рассказе. И, наконец, вот уже приказ о запуске в производство, и первые съемки натуры в Кронштадте, и дымят пироксилиновые шашки на петровских плитах, создавая нужную для фильма иллюзию тумана над Финским заливом, а в тумане шагает неторопливой, раздумчивой походкой по Петровскому парку Леонид Сергеевич Вивьен, знаменитый артист и режиссер Александринки.
В черной офицерской накидке. С большими золочеными застежками.
Сейчас Вивьен — военспец Юрий Сергеевич Ростовцев, командир эсминца «Гавриил». Воскресший тезка того, погибшего неподалеку, на дне Финского залива…
Певшего вместе с матросами «Интернационал».
Смотрю на Вивьена, такого странного в этой старинной накидке с застежками, припоминается вычитанная в «Ленинских сборниках», где печатались неизданные ленинские заметки, письма, телеграммы, пометки, записки — переписка Ленина с Горьким насчет него, Вивьена. В восемнадцатом году Вивьена арестовала Петроградская Чека, привлекался он по какому-то контрреволюционному делу, связанному с Самарой, увезли его в Самару; впоследствии выяснилось, что к этому самарскому делу Вивьен был напрочь непричастен, что называется, ни сном ни духом. Но мало ли что могло бы случиться по роковой ошибке в те крутые денечки, если б не экстренное вмешательство Горького и затем — Владимира Ильича.
И я смотрю на Вивьена — Ростовцева, и мне кажется, что это старое происшествие, которое могло бы кончиться трагически, почему-то прямо соотносится с тем, что сейчас играет Вивьен, замечательнейший человек и любимый Ленинградом артист.
Сейчас, в тумане, остановится Вивьен — Ростовцев у памятника в Петровском парке, задумчиво перечтет, в который раз, знакомую смолоду надпись на почерневшем от времени постаменте, сама надпись подернута зеленоватой окисью:
«Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота яко наиглавнейшее дело».
Выскочит из тумана другой офицер. Краткий диалог, заканчивающийся резким жестом Вивьена — Ростовцева, его фразой: «Я Россию не продаю». Не бог весть какой художественной новации диалог, но это уже на совести не артиста и не его героя — авторов сценария.
Сказал эту фразу Вивьен — Ростовцев и, не прощаясь, ушел в туман. Тот, другой офицер, выхватив револьвер, целится… Выстрел, но… падает не Ростовцев, а тот, другой, прицелившийся, а из-за памятника выйдет председатель судового комитета эсминца «Гавриил» и спокойно вложит отстрелявший наган в кобуру.
Сценарный ход, как видите, не ахти какой. Ситуация была найдена верно, романтическая тональность закономерная, вплоть до черной накидки с золотыми застежками, не говоря уже о тумане и о выборе места действия — у подножия памятника Петру. Но слова, слова! Они кажутся топорными, не отобранными, не единственно возможными… И насколько художественно слабее они — надписи на постаменте… Очевидно, чувствуя прямолинейность текста, режиссер требовал, чтобы во фразу: «Я Россию не продаю» — была вложена компенсирующая сила актерской страсти, пылкости. Вивьен же, напротив, говорил тихо, даже чуть флегматично, и, как ни бился режиссер, Вивьен — Ростовцев, вяло соглашаясь с режиссерской аргументацией, быть может, сознательно саботировал эту казавшуюся и мне верной трактовку.
— Пардон-с, — говорил шутливо Леонид Сергеевич, кивая головой. — Попробуем снова.
И «пробовал» — в том же ключе.
Сняли несколько дублей. Режиссер и его операторы втихомолку кляли Вивьена, говорили о его равнодушии, о том, что он мог играть с блеском дельца в пьесе Газенклевера или пастора из «Ливня» Сомерсета Моэма, а тут, где надобно передать пафос революции, ему не вытянуть…
Отчаявшись, режиссер, отсняв несколько одинаковых по сути дублей, перешел к следующему эпизоду.