«Живу в деревне, в городе почти не бываю. Написал 300 страниц, романа. Пишу и пугаюсь того, что пишу, а врать на старости, да еще поглядев в «глаза орла», неинтересно. Для отдохновения пишу книжечку, вернее, очерк про И. В. Бодунова. Получается мило, довольно смешно».
«Глаза орла».
А я в эти времена несколько раз видел глаза моего друга — и ловил в них странную, холодную пустоту.
Отчужденность, или, как ныне принято говорить элегантно, некоммуникабельность.
Те, кто знал Германа, знали, как этот термин и по сути и по звучанию ему неприятен — не только потому, что терпеть не мог Юрий Павлович модной, изысканной терминологии, но и потому главным образом, что ничто так не было противопоказано талантливой и щедрой натуре его, как именно некоммуникабельность.
И жизнь человеческая влечет художника — не парадная, а именно будничная, черновая, и не только жизнь сама по себе, но и ее чепуха, мелочи, он удивительно неотразимо, по-снайперски засекает в человеке то, что его украшает, и то, что чернит, всегда идя от частного к общему, а не наоборот, замечает, как кто ест, кто как разговаривает, кто как хвастает, придумывает и гиперболизирует хорошее в человеке, если этот человек ему по сердцу, и придумывает и гиперболизирует плохое, если человек ему «поперек»…
В том же последнем письме Ашхен Оганян, то есть Юрия Германа, есть строчки:
«Милый Володя! Я видела разных людей, и в том числе женщин, которые не хотели связывать себя. Боже мой, какие в старости это были несчастные, жалкие вдовицы. Как они холили и лелеяли себя; как относились к себе, к своему никому не нужному здоровью, как истово, почти свершая религиозные таинства, они кормили себя то сладеньким, то кисленьким… Как они одевали свои увядшие тела, как сосредоточивались на глупостях и пустяках, недостойных человека, как произносили слова «уютненько», «вкусненько», «тепленько», «сладенько»…
А тут — пустота в глазах, холод.
Герман дважды ездил во Францию. Во второй раз привозит огромный мешок, набитый дорогими лекарствами. Не себе — Леониду Лукову, режиссеру, тогдашнему очередному увлечению. Луков снимает по сценарию Юрия Павловича фильм «Верьте мне, люди». Луков ему «пришелся», стало быть, лучше Лукова на планете создания нет.
Это время, когда, казалось бы, в тучах засинела узкая полоска надежды.
Казалось бы, наступил железный перелом в болезни.
На языке врачей это называется красиво — ремиссия.
И Юрий Павлович с наслаждением повторяет это слово, как когда-то «те-рен-кур»: «Ре-мис-сия, ре-мис-сия».
Близкие счастливы. Он, по видимости, тоже. А может, делает вид?
Во всяком случае, пишет мне в этот, казалось бы, обнадеживающий период, по обыкновению высмеивая и свою хворь и ее лечение:
«…А доктора, тудыть их в качель, ничего не петрят в лечении этой лучевой болезни. И петрить не желают. Кроме сибирского масла «облепиха», никому ничего не известно в этой области знания… Сейчас полегче. Гремит еще в ушах, и спиртное не лезет в глотку. Дожил до того, что Таня и дети уговаривают: — У-пу-пупсик, выпей рюмашку — за мамочку, за Лешечку… У-у-пупсик, хоть бы надрался, как свинья… А я сижу и кочевряжусь…»
Так что же — верил или знал, что конец?
Думаю, второе.
Ведь и в последнюю пору своей жизни, когда он уже все понимает и все высчитал, скрывает от близких им самим поставленный диагноз.
А они, полагая, что он не знает, что его ждет, скрывают от него приговор, уже вынесенный врачами.
Так и идут меж ними эти поддавки.
И все-таки… И где-то… Надеется.
«Ах, какая дрянная, какая жестокая баба — природа, когда она берется за расправу с нашим братом — человеком…»
Еще в молодости завел манеру — делать выписки на маленьких библиотечных картонных бланках.