И уже не строгий у старухи голос, а медоточивый, липкий; Топорков чувствовал, как его обволакивает желанием покориться, переложить свою беду, как советует искусительница, на божьи плечи, может, и правду она вещает — спасительную — предлагает спокойное убежище; ведь, наверное, что-то есть там, куда уходят люди после окончания жизненного срока, кто-то подводит итог их деяниям на земле, и неправ старик с лесопилки; значит, спросят и с него, Топоркова, отчет: крути, не крути, а он задавил Мишку — задним ли, передним ли колесом, при каких обстоятельствах — суть-то не меняется, человека нет... Топорков пошатнулся, прилип спиной к простенку: «А как же Маша, как же сын, как же все люди? Скажут — струсил...» Он сказал, отгоняя наваждение:
— Где бабка Даша? Пустите меня к ней!
Тетка Марина зорко наблюдала за шофером и, едва тот попытался обойти ее сбоку, угрожающе замахнулась палкой-суковаткой:
— Господь сподобил Дашку своею милостью, грех тебе встревать. Уйди подобру-поздорову, не мешай божьим людям его откровения впитывать...
Встретились два взгляда, ожглись ненавидяще. Старуха притопнула:
— Кышь отседа, грешник!
В разнобой крикливо загалдели старухи; толпой они напирали на шофера, тыкали пальцами: «Вон!» Их остервенелость и визг испугали Топоркова, он закрыл ладонями уши, плечом ударил в дверь.
Уже на улице Топорков отнял было руки, но истошный галдеж не затихал: от обиды, горечи подкашивались ноги, и он натыкался на заборы — хватался за колья; чего ждал, чего страшился — случилось.
— Эй, ограду не ломай! Кому говорят — отойди!
Не сразу сообразил Топорков, что это обращение относится к нему, — в открытое окно по пояс высунулась Чарышева, он добрел до ее дома; его потянуло к этой женщине — высказаться, облегчиться, она же поможет! — Топорков припомнил участливые глаза Чарышевой и ободряющее пожатие локтя; нет, не могут все люди быть одинаковыми — есть и другие.
— Васильевна, можно к тебе?
— А, это ты... Привез доски? — признала шофера Чарышева.
— Сгрузили уже.
— Заходи, повечеряем.
Она встретила его на крыльце, провела на кухню, подала полотенце; Топорков поплескался под рукомойником, утерся, сел за стол. От щей поднимался пар, они наваристо пахли, и Топорков торопливо зачерпнул ложкой, проглотил: по горлу и желудку прошли приятные спазмы — ведь с утра ничего не брал в рот; жадно захлебал, кусал хлеб от большого ломтя.
Чарышева, нагибаясь, дула в кружку, остужая чай; тяжелые косы, уложенные кольцами на голове и небрежно пришпиленные, слегка двигались.
— Ты завтра из города когда приедешь?
— Вечером, к семи, — Топорков, утолив голод, застыдился своей жадности, отодвинул тарелку. — Но по расписанию надо в город сразу вернуться.
Он уже обрел прежнее состояние, теперь ему нужно снова собрать воедино мысли, с которыми шел к Чарышевой. Та, видя беспокойство шофера, повела разговор о том, чтобы Топорков по возможности подвозил стройматериалы для ремонта школы, медпункта и библиотеки. Шофер успокоился, он вместе с Чарышевой прикидывал, где можно достать: краску, стекло и шифер, поддакнул: председатель колхоза Дынин — жмот, вовек машины не допросишься!
— Муж-то с дочкой куда ушли? — поинтересовался Топорков, меняя тему беседы и ловя подходящий момент для самого важного, ради чего и оказался он, после мучительных раздумий, в Заворове.
— В клубе сегодня кино, они ж ни одного не пропускают, — она поставила перед ним кружку с чаем, придвинула сахарницу. Топорков глотнул и обжегся — поперхнулся.
— Горячий. — Тут же выпалил, не отрывая глаз от стола: — Помоги, Васильевна, дом Веселовых отремонтировать, ну там... за материалы всякие я заплачу, конечно...
Чарышева положила на стол кулаки — один на один — сверху пристроила подбородок; чуть ниже загара — узкая белая полоска кожи над краем халатика; немигающе, требовательно смотрела на шофера:
— Зачем тебе это? Сельсовет и сам сделает, что требуется.
— Ты, ты... Не говори так! — почти простонал сквозь стиснутые зубы Топорков и подумал: «Неужели и она не поймет, оттолкнет?» Тихо — и за стеной на улице, и здесь, в доме. Может, и есть какая-то другая жизнь, и кто-то видит и слышит ее, но он замкнулся в себе, ощущает, как гулко бьется сердце, толчками гонит кровь. Каждая секунда теперь подчинена единственной цели — преодолеть стену, вдруг возникшую между ним и людьми, потому-то и надо бороться, убедить эту женщину. Что сказать, что сделать... лишь бы поверили ему... неужели не видят.
— Оправдали тебя, не виноват — хорошо. Угрызения совести мучают — а как же иначе? Очиститься хочешь — вот это не обязательно, да и не всем удается, — размышляла вслух Чарышева, пристально вглядываясь в лицо шофера.
У него немного короткие верхние веки — он часто моргал ими, а когда пытался сдерживать непроизвольное их дерганье, то веки закрывали глазное яблоко не полностью и под тонкой с прожилками кожей угадывались стеснительные человеческие глаза, из-за мигания казавшиеся испуганными; нос — немного длинноват, тонок; нижняя губа чуть выдвинута вперед — больше верхней, будто подпирает ее, узенькую и неяркую.