Любопытно, что сказала бы на эту записку Дина? Вероятно, то же, что ответил паренек: городок — это не город. В маленьком местечке чуть увидят, что парень два-три раза прошелся с девушкой, тут же начинают толковать о помолвке.
Он так привык к прогулкам втроем, что даже как-то растерялся, когда вечером накануне его отъезда Фрума вдруг оставила их с Диной вдвоем, сославшись на неотложные дела. Они оба растерялись, и он и Дина, у обоих было такое чувство, будто их бросили в глухом незнакомом лесу и они сами должны оттуда выбираться. Дина остановилась посреди шоссе и, казалось, не знала, идти ли дальше или повернуть назад.
Не странно ли, подумалось ему тогда, столько времени и с таким нетерпением дожидался он этой минуты, а когда она наконец наступила, не знает, что сказать, точно Фрума все еще следит за ними. Стоит ему дотронуться до Дининой руки, как его пальцы наливаются свинцом.
— Какой чудесный вечер сегодня!
Он произнес это так, словно хотел проверить, не разучился ли он говорить.
Дина не ответила.
Так они шли, рядом и все же на некотором расстоянии друг от друга, не заметили, как дошли до леса, от леса повернули назад, к мостику, от мостика опять к лесу...
Ощущение, что Фрума все время следит за ними, не оставляло его и тогда, когда они свернули в переулок около Дининого дома и присели на заднем крылечке.
Чуть веяло влажной свежестью лугов, речной прохладой, которую вместе с теплой пылью доносил сюда из-за шоссе бродячий ветерок. Квакали лягушки, предвещая светлую, лунную ночь. Над улочкой лежала полоса темно-синего неба, усеянного далекими звездами.
Голова, что ли, у него закружилась, когда загляделся на звездное небо, но выпрямиться он уже не смог. Голова его упала на Динины колени, и все исчезло вокруг: домишки с темными окнами, полоска звездного неба. Он почувствовал такую слабость, что без Дининой помощи так и не смог бы оторвать голову от ее колен. Он нашел ее руку и слегка прикоснулся к ней губами. Дина не шевелилась. Опершись головой на дверь, она молча смотрела вверх, на далекие звезды. Ее всегдашняя, как бы приросшая к губам, улыбка была полна печали.
— Дина...
Нет, это не его голос.
— Дина... — повторил он тем же чужим голосом.
Дина наклонилась, близко-близко. Все, что он хотел только что сказать, вдруг забылось. Что-то он шептал, отыскивая дрожащими губами ее плотно сомкнутые губы, прохладные щеки, закрытые глаза, стройную упругую шею. Но что шептал, он не слышал, не мог слышать, слишком громко стучало его сердце.
— Не надо... Прошу тебя, не надо...
Так шумело в голове, в висках... Он не понял, Дина ли это сказала, или он сам себе говорил это, расстегивая пуговки ее легкой блузки.
— Цалик...
Дина не сделала ни малейшей попытки освободиться от его рук. Было что-то в ее голосе, тихом, тревожном, от чего он смущенно опустил глаза и попросил прощенья. Внезапно ему почудились шаги за дверью. Это, должно быть, Динина мать. Сейчас откроет форточку и скажет: «Я сама сегодня просила Фруму оставить вас одних. Доверилась вам, как порядочному человеку, а вы вот что себе позволили».
Что, собственно, он себе позволил? Если б Дина его не остановила, он, может, и сам бы остановился. Но тогда бы его не занимало, отвернулась Дина, застегивая блузку, или нет. А теперь занимает, очень занимает. Но она, кажется, совсем о нем забыла. Может быть, она сейчас встанет и уйдет, совсем уйдет, навсегда, а он так и будет тут сидеть, на крылечке... Неожиданно Дина, словно ничего не случилось, сама положила его голову к себе на колени и, как прежде, низко наклонилась к нему.
Он еще успел подумать: «Это она меня испытывает, перед тем как проститься», — но тут у него пресеклось дыхание, и он опять пересохшими губами искал в темноте ее нежные руки, разгоревшееся лицо, гибкую шею, шептал что-то на ухо. А Дина все тесней прижималась к его шепчущим губам и все переспрашивала, что он сказал. Она увлеклась этой игрой, как ребенок. Он столько раз повторил: «Я тебя люблю. Очень люблю». А она все никак не могла расслышать. Видно, для того она и прижималась так тесно, чтобы услышать это еще и еще раз.
Узкая полоса неба над улицей потемнела, звезды поблекли.
— Скоро начнет светать, Цалик.
Он сел, огляделся и снова положил голову к ней на колени.
— Я пойду. Мама, наверно, уже беспокоится.
Ни в голосе, ни в том, как она разбирала кудри, упавшие ему на лоб, он не почувствовал желанья подогнать ото, намекнуть, что пора прощаться. Она лишь напоминала, что ночь не вечно же будет длиться. Луна и звезды подернутся пеплом рассвета, солнце подожжет верхушки деревьев в лесу, а они и не заметят этого. Так чего же он ждет? Почему сидит молча? Ему больше нечего ей сказать? Или он боится сказать это вслух? Тогда пусть, как прежде, шепчет ей на ухо, а она, не признаваясь в этом ни ему, ни самой себе, будет, как прежде, из невнятных, отрывочных звуков складывать слова, которых ждет от него так жадно и так боится, чтобы они были сказаны вслух, потому что тогда пропадет их тайный, их сокровенный смысл. Он снова потянулся к ней и вдруг спросил:
— Из-за него?