И однажды, под Новый год, выйдет наш герой на Арбат «за добавкой», и получит по голове в тихом переулке, и очнется только месяц спустя, на больничной койке, с железной плашкой, привинченной к черепу. И скоро выяснится, что плашка в голове у него есть, а вот английского, испанского и португальского – больше нет, и про себя он знает только, что зовут его Васей (в чем, надо сказать, он сильно ошибается), и что кругом него – враги, и бить их надо чем под руку попало. А «немыслимая баба на пятнадцать лет старше» вдруг помрет внезапно, и овдовевшая давно Анна Петровна, уже переименованная в «ей, бабку», останется одна-одинешенька и будет искать интернат, куда пристроить нашего героя…
А тут и я появлюсь (нельзя ли на роль меня пригласить Джулию Робертс? Ну вам жалко, что ли?!), утешать и помогать с пристройством в интернат, и будем мы с Анной Петровной пить чай на той же, но уже обветшалой дачной веранде, и Анна Петровна, роняя слезы в крыжовенное варенье расскажет мне, что в 1938 году ей было десять лет, сестре ее – восемь, а братишке – пять, и они еще маленькие были, а вот старшенькой было уже пятнадцать…
– Погодите, – удивлюсь я (у Джулии Робертс здорово получится сыграть мое удивление). – Я ж вас всю жизнь знаю, Анна Петровна. И сестру вашу бедную знаю, и брата, упокой его Господь, но я всегда знала, что вас было у мамы с папой трое, а не четверо.
– Четверо, – скажет Анна Петровна, и отведет глаза.
– А что ж четвертая?!
– В монастыре она в каком-то. Давно еще, до войны сбежала из дому. Мы ее и в анкетах не указывали никогда, сама понимаешь – позор такой… Потом от нее весточка пришла, откуда – и не припомню… Дескать, отмаливает… Не знаю, что уж она там отмаливала… Давно это было… Померла уж, небось…
Предпоследним кадром этой «киноэпопеи» был бы Бутовский полигон, то самое «рекордное» 28 февраля 1938 года с 562 расстрелами за один день, и папа Анны Петровны, один из организаторов этих расстрелов, шагающий вдоль траншеи с трупами в сопровождении ординарца, и какой-нибудь недорасстреляный поп, крикнувший ему вслед: «Да будь ты проклят, и ты, и род твой до седьмого колена!»
Последним кадром была бы осень во дворе больницы имени Кащенко и Анна Петровна, держащая за руку безумного сына, только что выписанного непосредственно в этот золотой листопад…
Как-то так.
А вы еще спрашиваете, отчего у нас кино такое дерьмовое.
Какая жизнь – такие и мультики.
Да, кино, естественно, называлось бы «Не отмолила»…
Внезапно пришедшая, мокрая, слякотная зима. Наверху никак не могут решить, лить или сыпать. Ветер продувает насквозь сырую ледяную Лубянку. Неделя до начала Адвента.
Детская месса в церкви святого Людовика.
Первые четыре ряда скамеек – «младенцы». Родители – поодаль. В рядах младенцев легкое волнение и приготовления. Дочка подруги готовится читать послание Апостола Павла. Прибегает уточнять ударения в длинных словах. Над младенцами как наседки квохчут сестрички-монахини. Улыбчивый отец Фернандо начинает службу.
Трудное послание прочитано, за ним прочитано Евангелие, начинается проповедь. Точнее говоря, беседа.
– Кто такой Иисус? – спрашивает отец Фернандо. – Бог или человек?
– Бог! – уверенно отвечает девочка с бантиком, явная отличница.
– Нет, человек! – вскакивает юноша лет девяти с вихром на голове.
– Он сначала был человек, а потом стал Бог! – предполагают справа.
– Наоборот! Он сначала был Бог, а потом стал человек! – исправляют слева.
Богословская дискуссия в разгаре. Ничего страшного, и не такие мудрецы на этом месте копья ломали…
– Как вы думаете, Бог любит вас очень или не очень? – спрашивает падре.
– Очень! – вопит уверенно аудитория.
– Меня Он обожает, – решительно сообщает мальчонка в толстом свитере. Голос у него полон гордой уверенности. Любимое дитя, чего уж.
– Мы все стараемся вести себя хорошо, – говорит отец Фернандо. – Но у нас это не всегда получается. То есть у вас наверняка получается, а я иногда веду себя не очень хорошо…
Аудитория, за несколько минут до того бившая себя в грудь кулачком, признавая «mea culpa[39]», примолкает. Затихает даже тот мелкий в третьем ряду, который больше всех вертится и егозит.
– Как вы думаете, что сделает Господь, если мы будем грешить?
Я мысленно прижимаю уши и вжимаю голову в плечи. Я привыкла, что на этом месте возникает разговор о наказаниях.
– Господь расстроится! – хором произносят первые четыре ряда. – Он огорчится и будет горевать!
Потом, после мессы, попив кофе с подругой, я иду по Мясницкой и смотрю в черное зимнее небо.
Мне хочется сказать в небо: «Не огорчайся, не горюй! Я постараюсь вести себя прилично!»
Но я взрослая.
Думаете, все сказанное находится за пределами хорошего вкуса? Не исключено. Но мне кажется, детство вообще находится вне этих пределов. Так уж сложилось. Там какие-то свои законы.
Студенты смотрят кино. На экране юные и прекрасные Редфорд и Хофман расследуют Вотергейтский скандал.
Дети сопереживают, шепчутся. Делаю замечание.
– У нас вопрос, Татьянавиктна.
– Ну?
– Они что, реально против президента попрут?!
– Реально.
– Они чокнутые?
– Это демократия, дети.