«Пресвятая Богородице, спаси нас» – отзвенели на Спасской башне часы. Кошелев и каретник пробирались у Новодевичьего.

– Как минуем Орлов луг, дом Мальцева будет, – сказал каретник. – Дом разбит, пустует. Там, барин, и станем. Иной раз повидится нехристь, солдата ихний али кто. У них там дорога хожалая. Как повидится несколько, притаиться доложно, а как один – выходи… В эфтом, барин, все мое дело нощное и есть. Он идет, стало быть, и я выйду, и таково тихо его позываю «але», и знак рукой подаю. Станет он, смотрит, кто кличет, я заманываю «але». Он за мной и пойдет: может, я его грабить подзываю, а то к бабе маню, ночью-то… Так и пойдет. Я в ворота, и он. На Мальцевом дворе колодезь есть. Пойдет он к колодезю за мной, я туда перстом тычу, смотри-де, баба куда сокрылась, подманывает. Он и нагнется смотреть. Тут я и обопрусь ему в шею руками… Можешь ли пособить?

– Могу, – ответил Кошелев. Каретник толкнул его к стене.

– Становись сюды…

А сам шагнул от стены и позвал воркующим, длительным клекотком:

– А-ле-ле-ле…

«Как, уже?» – подумал Кошелев и задрожал. Далеко, посреди пустыря, стоит человек. По невысокому киверу Кошелев понял, что там неприятельский солдат. Человек повертывал голову, прислушиваясь.

– А-ле-ле, – ворковал каретник. Недоумевающий голос человека тихо спрашивал что-то.

Скоро послышались неторопливые шаги.

– Прямками, к колодезю, – прошептал каретник.

– А-ле-ле-ле…

Кошелев ошарил скользкий колодезный сруб. Заскрипела жердина бадьи, из черной дыры дохнуло трупным смрадом.

Солдат вошел во двор неуверенно, как бы ощупывая землю ногой. Остановился. Увидал их и шагнул твердо. Они сбили его с ног, навалились.

– Братар, Христу, братар, словен…

Солдат закрестился прыгающими крестами:

– Наш, Отче Наш, иже еси, на небесах…

Кошелев кинулся от него прочь.

На улице его догнал каретник. Они долго бежали молча. Каретник обернулся:

– Обознались обое с тобой.

И коротко рассмеялся, точно проржал. Кошелев вспомнил, как человек ерзал у сруба, и тоже вдруг рассмеялся, точно натворил ребячества и вот удачно отделался от наказания.

Они сели под монастырскими воротами, у иконы.

Еще мерцали две-три недогоревших свечи у черного стекла. Под воротами, осматриваясь, ходила невысокая монашка. Кошелев узнал ее и весело позвал:

– Параскева Саввишна, да мы тут!

– Петр Григорьевич, а я вас ищу. Давеча, как сменилась у матушки Антонины, тут была, а вас нету. Лепешку примите. Воды кувшинок принесла, рушник, гарь-то, грязь… Умойтесь, Петр Григорьевич.

– Вот спасибо, как хорошо вы надумали.

– Здравствуй и ты, дядюшка Евстигней. В потемках и не видать. Умываться иди.

– Надобно мне. Ведмедь век не моется, а все чист бывает.

– Я вам полью, Петр Григорьевич, – сказала монашка.

Кошелев фыркал и полоскался с удовольствием. Он растер лицо рушником, от которого пахло сырой свежестью и яблошным духом.

– Вот хорошо, так хорошо… Уж побудьте вы с нами, Параскева Саввишна, пожалуйста.

Позвенел кувшин, черничка присела. Кошелев близко увидел лицо девушки. Прохладное дуновение коснулось его.

– А мы едва человека не погубили, – внезапно сказал он, и торопясь и улыбаясь, стал рассказывать о словаке.

– Сами радуетесь, что так миновалося.

Они замолчали, как будто им нечего было сказать. Кошелев смотрел на светящееся лицо.

– А когда мне боле ничего не осталось? Было отечество и нет, брат был и нет. И я был. А кто я теперь? Может статься, я и жить боле не смею…

Точно волна поднялась и толкнула его в грудь. Он вспомнил, как старый барин нес из огня ту неведомую Софьюшку, как била старика по ногам темная коса. Он почувствовал жадное желание сказать монашке все, вполне, точно, если он скажет ей, оправдает себя.

– Я видел, как девицу от отца отрывали, чтобы…

Он покраснел в темноте, не находя слова. Монашка молчала. Он прошептал:

– Чтобы надругаться. Я видел, не тронулся. Брат в госпитали сгорел, я не искал. Я все потерял. Я себя потерял. Они мне душу спалили… Это не война, это страшнее войны.

Черничка пошевелилась:

– Кабы знать, кабы знать, кто была та девица…

– Дворовая звала ее Софьюшка… Захарьины, а какие Захарьины, не знаю… Никогда не освободить совести от ее имени.

– Бог даст, сымется. Вы в том не виновны, Петр Григорьевич.

Каретник укладывался спать. Он ворчал на холод, прилаживая под голову лохмотья плисовой безрукавки.

– Не виновны вы в том, – повторила черничка. – А мнится, отчаялись.

– Отчаяние? Нет. Но в такой опаскуженной, покоренной России не хочу вовсе и живым быть. Вся легла, хоронится на пожаре, любого их солдата трепещет. Такая Россия мне вовсе чужая… Презрен буду, когда покорюсь.

– Я разумею вас, а все скажу: вы в отчаянии. Послушайте меня, когда желаете, а я вам скажу: уходите из Москвы. Как все баре ушедши, так и вы уходите. Тут народ в страхе смутился, люди простонародные, черные, тут один потерянный народ, они вас вовсе отчаят. Давеча слух был, будто государь скончался и войски сдались, а разве такое Бог попустит?

Она стала на колени, так ей было удобнее, и приблизила к нему тревожное лицо:

– Прошу вас, уходите, голубчик-барин, послушайте меня, я правду вам сказываю.

Перейти на страницу:

Похожие книги