Они подходили к обгорелому одеялу. Человек в красном колпаке развешивал пеленки на поднятой крышке сундука. Другой человек, в женском капоте, сидел к ним спиной. Мальчик подбежал к человеку в женском капоте, с разбега уперся кулачками в колени:
– Тятя!
Человек в красном колпаке, это был скрипач Поляков, вскрикнул: «Петел», – рассмеялся, выглянуло бледное лицо женщины в чепце, шест затрясся, одеяло накрыло женщину с головой, много голосов закричало, а человек в женском капоте, виолончелист Татаринов, подкинул мальчика, поймал и побежал кругами в поле. Его капот развивался, он потерял войлочную туфлю. Скрипач тряс Кошелеву руку.
– Этта ребята, этта российские, в такое-то время чужого дитятю спасти, оберечь, этта ребята…
Кошелеву было приятнее всего, что человек в колпаке не узнает в нем барина и говорит так, как говорят с простонародьем.
XXVII
В то утро комиссар Ларька с партией солдат в семь человек ходил по монастырю.
Было приказано собирать по Москве русских пленных. Брали и дворовых, почитая их за бородатых казаков, брали и барских слуг. Их ливреи с многоярусными воротниками и медными гербами на пуговицах принимали за неуклюжие шинели московского гвардейского полка. Брали под ружья и купцов.
За той же стеной Новодевичьего купцы откупались от Ларьки червонцами, а то бирюзовыми серьгами и перстнями, выбирая их из холщовых тряпиц, из-за пазух. А семеро солдат ждали комиссара поодаль. Это были французские пехотинцы, все в разношенных сапогах, чернявые, низкорослые, в синих шинельках и в помятых шако с медными цифрами 59, семеро бретонских мужиков, послушных и молчаливых.
Послушно ходили они во время террора за шуанами, также послушно подымались в атаки, а когда им читали звонкие приказы о победах в славе, они, вряд ли понимая, смаргивали ресницами и думали о чем-то своем.
Комиссар Ларька с насмешливым презрением смотрел на семерых французишек, приданных ему для полицейских дел. Он научился подымать руку, как их офицеры, подзывать их.
Ларька понял, что с ними он может брать и миловать, как хочет, и словно щекотка разбирала его: он забавлялся не червонцами и не перстнями, которыми уже набил карманы ватошного жилета, а всем тем, что теперь дозволено ему.
Но в движениях Ларьки, когда он подступал к толпе, в его особом сфыркивании, в том, как он расправлял на рукаве красную повязку, был страх. Он и забавлялся, и трусил.
Он страшился, что семеро солдат вдруг ткнут его в спину штыками, что накинутся дворовые и мастеровые.
Но французишки ходили послушно, а в толпе стягивали шапки, и этот комиссар, щербатовский подбуфетный, важно подступал к толпе. Многим он казался дородным барином, но с первого его слова все понимали, что это не барин, а лакейская харя, флигельный хам, и хотя никто не надевал пред ним шапок, но во всех глазах загорались ненависть и презрение.
Кошелев и каретник вернулись с поля под монастырские ворота. Мело редкий снег, сухую крупу. Комиссар, за ним семеро солдат, проходил под воротами.
– Хамец, кого ищешь мучать? – проворчал каретник, стуча зубами от холода.
Комиссар услышал и обернулся:
– Эфта ты кому говоришь?
– А никому, – ответил каретник, подымаясь.
– Нет, ты эфто кому?
Солдаты стали в воротах, обволоклись паром дыхания.
– Ты эфто кому, тварь, сказал?
Ларька шагнул к каретнику. Они были одного роста, оба тяжелые, грузные, только каретник костлявее, а слуга подебелее.
От стены и со двора подошли люди. Мастеровые, подгибаясь от холода, глубоко совали руки в халаты и повертывали обритые головы то к каретнику, то к комиссару. Молча подступили купцы.
– Ты эфто на кого? – еще раз крикнул Ларька. Каретник покойно и пристально смотрел на него, смаргивая рыжими бровями:
– Эва, завизжал, ровно боров… А хотя бы и на тебя.
В толпе засмеялись. Смолкли.
Ларька круто повернулся к Кошелеву:
– А, ваше благородие, и ты…
Ларька уже не раз проходил мимо и смотрел так, точно не узнавал Кошелева или не было его вовсе. Теперь вдруг узнал.
– Вот каков, ваше благородие, стал: в овчинке, бородкой оснастился, и не признать… Давно тут хоронишься?
– Давно, – сказал Кошелев. – А ты, подлый, меня тыкать не смеешь.
– Я подлый, сударь, ваше благородие, барин, а мне-то, подлому, невдомек, чтобы в ножки поклониться, ручку пожалуйте, ручкой меня по щекам, по щекам, на конюшню, портки задрать, на конюшню… Миновались ваши времена, врешь!
– Не визжи, подлец. Ты не мой крепостной, а был бы и мой, о тебя рук не грязнил бы.
Кошелев обернул к толпе бледное лицо с раздутыми ноздрями.
– Братцы, Богом клянусь, он вор и подлец. Он у меня материнской складень срезал. Отдавай складень, подлец.
– А-а, – Ларька передохнул и с силой, наотмашь, ударил Кошелева по лицу.
Тот зашатался.
– Не трожь барина, сука.
Каретник сгреб борта синего фрака, повозил Ларьку и отбросил к солдатам. Толпа потеснилась, порывисто задышала.
Расталкивая толпу прикладами, разом шагнули от ворот семеро пехотинцев. Ларька погнался с тремя солдатами за толпой во двор, а четверо стали вокруг Евстигнея и Кошелева. Тот, который был ближе к воротам, что-то гортанно сказал, и все четверо вскинули на плечи ружья.