– Мы не животные, – жаловались хозяйки русским офицерам, покуда те не растолковали, что солдаты не бранятся, а просят постелей, однако еще по-немецки, как привыкли в Германии.
На базаре под навесами ларей с яблоками и коричневыми пряниками, похожими на московские коврижки, на любезный вопрос торговки скоро подмигивал русский гвардеец и храбро отвечал:
– Комса… Да еще полкомсы, пожалуй, сударыня.
А маленькие парижские шляпницы скоро стали слушать, посмеиваясь, приятное пение русских гигантов. Московская гвардия пела и легонько подталкивала шляпниц локтями:
Парижу понравилось, и, не понимая ни слова, Париж стал подпевать и подсвистывать гвардии. Скоро по каруселям, на парижских ярмарках, в любой ресторации знали, что такое у русских вейн-вейн и что берлагут. «Берлагут» – так попросил впервые водки барабанщик Архангелогородского полка, солдат нетрезвый, штрафной, но острослов на весь батальон. Трактирщики решили, что водка по-русски «берлагут», а русские солдаты, что по-французски водка «вейн-вейн». И стоило русскому усачу в потемках бульвара легонько скашлянуть, и сказать «трик-трак», как парижская нимфа тотчас брала гиганта под локоть, и они удалялись с поспешностью по своим особливым делам.
А под серыми сводами Богоматери Парижской русские ходили на носках, придерживая кивера под локтем. Они стряхивали немного по-лошадиному головами, крестясь у престола, и смотрели на все с радостным любопытством.
Они бывали в Сорбонне, на мануфактурах и в старых дворцах. Они бывали и на лекциях господина Бенжамена Констана.
Может быть, именно в тот день, когда русские гренадеры в белых гамашах сидели стаей на широких ступенях Сен-Мадлены, Храма Славы Великой Армии, и писал из Парижа в Лондон суровый английский генерал Велинггон: «Я должен сказать, что здесь мне понравились больше всего русские гренадеры».
V
В прежнем капральстве Африкана Зимина, умалишенного, что скончался еще в царствие государя Павла, не тронуты в неисчислимых сражениях только два товарища его: капрал, или, как приказано называть нынче, унтер-офицер Аким Говорухин, пожилой, неслышный солдат, любитель божественного и Библии чтец, да молодой Михайло Перекрестов, что на рассвете мартовской ночи подавал воду хозяйке государя Павла Петровича.
Был еще певец Ларион, один глаз карий, другой голубой, пропал под Москвою. Нет вестей и о Родионе Степановиче, заике. В дальних бегах Родион Кошевок с белой собакой, по великому и тайному делу. А барабанщика Калевайнена, чухну, под Лейпцигом погребло каленым ядром.
Во французской казарме, в сухом и светлом покое, для унтер-офицеров Говорухина и Перекрестова поставлены за деревянной перегородкой постели с шерстяными одеялами и тонкими простынями, словно для господ: много иностранного барства ходит в Париже любопытствовать на гвардию, и содержатся гренадеры в холе и чистоте, ровно дворовая сволочь, а не солдаты полевые.
Над своей постелью капрал Аким приладил образок Николы Мирликийского и под ним – католицкую лампаду синего стекла, добытую в Вильно за два польских гроша.
К углу, под образом, сидит Аким над потрепанной святой книгой, сам в белой рубахе, в солдатском, красном галстухе, бечевкой обмотаны ушки оловянных очков, точно всегда светлый праздник в капральском углу. А молодой Михайло пропадает весь день. Вечером прийдет и ляжет на койку. Тогда Аким Спиридонович уставит палец на книжный лист, чтобы не потерять святой буквы, подымет круглые окуляры на лоб и скажет с укоризной:
– Снова ты, Миша, табашного духу нанес.
– Точно, дядя, трубочку выкурил.
– Балуешься.
– Да я одну.
– Одну. А там винца хлебнешь, пятака в хлюсты кинешь, там деньжонки девке на платочек занадобятся, и, гляди, наш Миша проштрафился и шкуру прутьями обдерут. Непотребные навыки забираешь. Избаловался в походе.
– И то… Балуюсь.
Михайло посмеется, стягивая мундир, отвернется к стене, словно спит. Аким задует свечу, потом позовет:
– Миша.
– Я, дядя.
– Не спится тебе?
– Нет, не спится.
– А что я хочу сказать: щиблет ты снять забывши. Простыни эфти барски дехтем, смотри, изгвоздаешь. Начальству обида… Щиблеты сыми.
– И то.
Михайло проворно садится на койку и отстегивает штиблеты.
Точит синий свет лампада, порхает у суровых уст Николы Мирликийского темный огонь.
– А пошто не спишь? – говорит Аким. – Сумнительный ходишь. На тебя мысли нашедши, мне видать. Остерегись. Сказывал тебе: солдату в чистоте содержать себя доложно. Не прельщайся. Солдату прелести не положено. Так от батюшки Суворова повелось… Остерегись.
– А, дядя, вот дядя… А вот, дядя, не остерегся.
– Пошто не остерегся, Михайло?
– А вот, не остерегся. И все.
Молодой капрал смотрит на лампаду. Оба примолкнут на койках. Теперь позовет Михайло.
– Дядя, заснул али нет?
– Нет.
– Шум-то на улицах… Повсюду огни… Смутный город, многолюдство.