– Так вот что вам позрелось в Москве, – сказал граф. – Словно бы образ ужасного бунта…
– Бунта? Почему бунта? Я не разумею вас.
– Да, именно так, – граф, по-видимому, отвечал своим мыслям. – Быть может, я мог бы раскрыть вам сие примером, познанным от масонов. Сей видимый мир есть одно движение симболов, и образы будущего открываются оку пытливому в мимошедших образах настоящего: во дне сегодняшнем как бы проходят тени завтрашнего дня. Так и сей московский пожар… Не симбол ли он пожара ужаснейшего, коему суждено гореть в русских душах?
– Я вовсе не разумею вас.
– Извольте тогда выслушать одну странную повесть, повесть о моей жизни.
VII
Только сын графа Павла, молодой граф Александр, знал историю отца, потаенную от домашних. Это было в 789 году. Павел Александрович Строганов, тогда ему едва минул осьмнадцатый год, остался в мятежном Париже со своим гувернером, господином Жильбертом Роммом, горбуном с холодными глазами, тонким математиком и страстным якобинцем, тем самым Роммом, который был занят в Париже изобретением республиканского календаря, а некогда помогал в Санкт-Петербурге скульптору Фальконету в его расчетах Петрова монумента.
Молодой московский аристократ, не по летам рослый, светловолосый, с бледным и сонным лицом, в своем васильковом кафтане скоро стал приметен в якобитских клубах. Тогда еще оставался в Париже резидент российской императрицы, действительный статский советник Самолин, который отписал в Санкт-Петербург старому графу Строганову, что «учитель его сына, Ромм, сего человека молодого, ему порученного, водит в клубы жакобенов и пропаганды, учрежденные для взбунтования везде народов противу власти и властей». Но граф Павел с равнодушным любопытством бродил в неистовых толпах Парижа. Ромм ежедневно водил его слушать в Версале буйные речи Национального собрания, а в день праздника Федерации они протолкались полные сутки на Марсовом поле, и горбун, в своем щегольском черном кафтане с пышным жабо, схватил там прежестокую лихорадку.
Гражданин Ромм, который стал позже председателем Конвента, осудившего на гильотину короля Франции в якобитском клубе «Друзей закона», подвел своего воспитанника к статной девушке. Смугло-румяная, с родинкой над свежей губой, со светло-карими, чуть сумасшедшими глазами: Теруань де Мерикур. Она водила толпу на Бастилию. Она носила короткий плащ синего бархата, красную куртку, круглую шляпу с трехцветной кокардой и пистолеты за поясом.
Дикая красота иностранки поразила московского графа. Тогда Париж, сотрясаемый великим мятежом, повидился ему по-иному, тогда самое небо Парижа стало чудиться ему пылающей красной курткой Теруань де Мерикур.
В якобитском шерстяном колпаке набекрень русский граф бежал за ее круглой шляпой с триколером. Якобиты носили на палках рваные штаны, свои знамена. Теруань де Мерикур верхом текла с толпой. Граф Павел бежал с мушкетом у ее стремени и выкрикивал задорную песню бунтовщиков. Он никогда не знал, куда бегут и что будет: он смотрел в сияющие сумасшедшие глаза Теруань де Мерикур.
Скоро гражданин Ромм, председатель клуба «Друзей закона», где Теруань де Мерикур числилась архивариусом, поручил графу Павлу, под именем гражданина Очеро, заведывать клубной библиотекой, и в августе 790 года русскому якобинцу, за подписью самого Барнава, был выдан якобитский диплом на шершавом листе с девизом между ликторских пучков и фригийских колпаков «жить свободным или умереть» и с восковыми печатями: красные лилии революции.
Под книжной полкой, задернутой зеленой тафтой, там, где пылился мраморный Плутарх, в библиотечном покое окнами в сад, мчались торопливые свидания графа Павла с Теруань де Мерикур. Только слепец Плутарх был свидетелем того, как отстегивал граф Павел ее пояс и отбрасывал ее тяжелые пистолеты. Ему шел тогда девятнадцатый, Теруань де Мерикур было за тридцать.
Но в мокрую декабрьскую ночь 790 года притащилась в Париж тяжелая дышловая карета шестериком, облепленная немецкой и польской грязью: за якобинцем Очеро, за очарованным русским графом прибыл из Москвы молодой Новосильцов.
Дружеские клятвы, ночные слезы: говорил, может быть, молодой Новосильцов, что не в Париже, а в отечестве надлежит учреждать республиканское равенство и вольность, что без барской воли графа Павла закоснеют навсегда под ярмом тысячи его рабов, что граф обносился, стал неряшлив, что он него воняет, как от мятежного парижского бесштанника, а на нем великое титло и герб, старинная родовая честь. Говорил, может быть, Новосильцов, что запирается от слуг отец графа Павла, проливая многие слезы, а на Москве, как и прежде, цветут тихие липы, и у Василия Блаженного кормят поутру голубей, – только случилось так, что на рассвете гайдуки подвели под локти графа Павла к высокой каретной подножке и захлопнули дверцы. Красные колеса, с которых слуги так и не отмыли литовских и польских грязей, загремели по щербатым мостовым.
Гражданин Очеро покинул Париж с подорожной в далекую Москву.
VIII