Сопровождаемый диким визгом темноты, лед вгрызался в старые обглоданные косточки, лишенные даже призрачного намека на костный мозг, в паутину и клочки пыли, в одночасье оставив обитающий в подвале ужас безо всего.
Утрату ощутил и Ипсилон, потому как подвал давно стал частичкой его собственного существа. Но вместе с расползающейся зимой он смог прочувствовать всю клетку от угла до угла, почувствовать страх летней зелени. Зима надвигается, и они жмутся стебельками и листиками к прелой земле.
Вместе со знанием Кирилла Ипсилон прихватил безумие, мутировавшее, как мутирует геном человека, приобретая новые аллели гена.
Я – лед.
Я – холод.
Зима в сентябре.
Выдыхаемый пар.
Снег на фонарях.
Похороненные жухлые прошлогодние листики.
То, что умерло, нужно хоронить.
Мужчина тащит кошку за собой, пробираясь по лабиринту труб к выходу.
Железные черви не расступаются, наоборот, лезут под ноги и в лицо.
Тело животного то тут, то там с глухим звуком ударяется о стены, торчащие стояки, оставляя невидимые без света кровавые следа.
Если бы кто-то взглянул на Ипсилона – земное создание, рожденное и впитавшее, как росток, всю грязь, весь смрад грешной земли – он бы не увидел в нем привычного человека с ворохом неразрешенных обыденных проблем, с пустыми карманами и ароматом свежезаваренного кофе, следующего по пятам.
Он был не прохожим.
Обычные прохожие не убивают людей.
Обычные прохожие возбужденным голосом не признаются себе:
– Мне нравится убивать зверей.
Железная дверь отворяется, и Ипсилон тихонько выходит из-под лестничного козырька.
Близко слышны шаги, чуть позже – голоса.
– Достала! – раздраженно рыкнул какой-то мужчина. – Я пью не потому, что я алкоголик, а потому, что я не знаю, как жить здесь без спиртного.
– Без бутылки под боком ты не знаешь, как жить! – съязвил женский голос.
Шепот.
Ипсилон выглядывает в проход.
Около подъема на лестницу ждет старуха. Исчез аккуратно выглаженный костюм, сменившись сероватой пеленой, съедающей дряхлые ноги, покрытые сеткой голубовато-сиреневых вен.
Лицо без косметики обнажает нечеловеческие черты, пару ярко-голубых глаз.
Морщинистый палец взметнулся вверх, подзывая к себе.
* * *
Во сне Матвей почувствовал нарастающий страх. Он вырвал его из дремы мощными руками и тряс-тряс, пока мужчина не вскрикнул.
Подпрыгнув на кровати, Матвей, тяжело дыша, огляделся.
В изголовье кровати стоял мальчик.
Сквозь него просвечивались стены и комод, и сам по себе он был невесом, поэтому нет ничего удивительного в том, что ему удалось пробраться даже в сон Матвея – его задуло вместе с повеявшим ветерком.
– Кто ты? – тревожно спрашивает мужчина.
Мальчик молчит.
Тело его совсем тонет в молочной дымке, иногда поднимающейся всполохами к плечам и к шее.
И, поймав очертания очередного такого всполоха, Матвей все понимает.
Теперь нет ничего удивительного в том, чтобы дети, принесенные в жертву, приходили к нему по ночам. Он видел их во всем: в глади воды, мелькнувшие перекошенными лицами; в блеске разложенных на столе столовых приборов; в матовой поверхности своей кожи.
Он был с ними. Они были им.
Застрявший дух, неупокоенный на земле, не нашедший места на небе.
Он находился там, где время останавливается, и стрелки часов замирают вне циферблата. Его отправили к богам, а боги – со своей серой справедливостью – не смогли найти ему места.
Он явился этой ночью перед кульминацией всего, и Матвей нутром чувствовал, что ничем хорошим это не закончится.
Мужчина молча смотрел в угасаемые в пространстве глаза до того момента – и даже позже – когда весь мальчик исчез, оставив в воздухе едва заметный молочный след, а в голове – неясные вопросы.
– Кто ты?
Кто ты?
Утром Алена и Гриша собирались провести день, разрешая накопившиеся дела.
Матвей хотел попросить их остаться, но не решился нарушить покой влюбленных, нежно сжимающих ладони друг друга. Как и в случае с церковью, у него здесь не было власти.
Уже намного позже, сотрясаемый древним страхом, Матвей укорит себя в том, что не осмелился попросить Алену перенести плановое УЗИ.
Оставшись в одиночестве, мужчина постарался занять себя чем-то – повытаскивал с десяток книг с книжных полок, но так ни одну и не открыл. Они немым укором лежали на диване обложками вверх, беззубыми ртами скалились, грозясь обрушить на карму человека весь свой гнев.
Как говорят, самое тяжелое время – время перед бурей, и покой никак не шел.
Матвей заварил себе горький кофе, размолов пористые темно-коричневые зерна в порошок и сварив в турке землистый напиток, приготовил яичницу с аппетитно поджаристыми краями и жидким желтком.
Странно, что в яйце созревает птенец такой же желтый.
А еще – желтое солнце.
Кто знает, может, в какой-нибудь из дней скорлупа нашего мира расколется, и вся эта фантасмагория из планет, черных дыр, поясов астероидов вытечет в новый, более сложный мир.
Возможно, мы всего лишь первородные клетки какого-то существа.