Аксинья спервоначалу онемела от ужаса, а потом опамятовалась, аж завизжала от возмущения, ногами затопала:

– Да вы в уме ли такое мне предлагать?! НИКОГДА!!!

Х-хлоп!

Пощечина от Федора визг оборвала в единый миг, Аксинья к стене отлетела, стукнулась крепко, рот кровью наполняться начал. Бил он сильно, но ладонью, хорошо хоть зубы уцелели.

– Молчи, дура! Твое дело рот открывать, как сказали!

Аксинья всхлипнула, громко рыдать побоялась… Так-то ее не били никогда. Отец порол – бывало, но ведь жалеючи, а тут и видно было – забьет! Вон, смотрит глазами бешеными, на шее жилы вздулись. А потом подошел, рядом на колени опустился да и слизнул струйку крови, которая у Аксиньи изо рта текла.

И так это страшно было… Аксинья замерла, ровно птенчик перед гадюкой, не шевельнуться, не вздохнуть…

– Сделаешь, как сказали тебе. И подушку привязывать будешь, и ребеночка примешь потом, и никому усомниться не дашь, что твое это чадо. Поняла, дурища?

– Д-да… – кое-как прошептала, кровь сильнее потекла, и Федор ее еще раз слизнул.

Любава, видя такое дело, усмехнулась себе:

– Ну, мы пойдем, Феденька, ты нам потом скажи, как Ксюшенька свободна будет. Я и объясню, что говорить да как ходить.

Федор на мать и не взглянул, стоило двери закрыться, как клочья одежды в стороны полетели. И это еще страшнее остального оказалось.

Конечно, на все Аксинья согласилась, только бы не убили… и отчетливо поняла – убьют.

Все одно убьют… только сейчас до нее Устины слова доходить начали: в палатах – возле смерти! Только сейчас она понимать начала, почему сестра тише воды, ниже травы ходила, глаз лишний раз не поднимала.

Только сейчас.

А толку чуть… поздно уже, все, что могла, она порушила.

Поздно…

* * *

– Стой, дед!

Одинокий путник, да на дороге – добыча лакомая. Ничего не возьмешь с него?

Это вы не понимаете толком! Одежка есть какая-никакая, сапоги, справа хорошая, может, и в мешке чего найдется… сам путник?

А кто его собирался живым отпускать?

Это и на дорогах Россы, и в Лемберге, и в Джермане… тати – они нигде не переводятся, хоть и называются по-разному.

Остановился дед, оглянулся.

Выходят из кустов двое татей, у одного арбалет на плече, старенький, из такого уж не стрелять надобно – на стенку вешать для красоты али и вовсе огород копать. Ну так деда напугать много и не надобно.

– Стою, сынки, стою. Чего вам надобно?

Переглянулись тати, заржали аки лошади стоялые. С дерева ворон закаркал насмешливо, зло. Тот, что с арбалетом, на дорогу кивнул:

– Чего нам надобно, дед? Ты котомку брось, посмотрим, что у тебя там. Подорожная – слышал такое слово?

– Как не слышать.

А второй удавку на пальцах растягивает. Понятно, чего одежку-то лишний раз дырявить да кровью пачкать, ни к чему – деду и удавки хватит.

– А коли слышал, то и…

Дослушивать Велигнев и не стал уж. Выпрямился, посохом о дорогу пристукнул едва видимо, а в следующий миг и началось! Вроде и не такая уж зима на дворе, а ветер взвыл, ровно дикий зверь, ударил татей в грудь, опрокинул, метель поднялась, да такая – хлещет ветром, ровно розгой, по лицу, по глазам, рты снегом забивает… Тут и сопротивляться не знаешь как. Дед где?

Да кто ж его знает, стоит себе?

Велигнев и стоял, смотрел, как внутри кокона снежного двое сначала мечутся, выход ищут, потом смиряются, на землю опускаются, а там в них и дыхание жизни замирает. Минут тридцать стоял. Ворону уж сидеть на сосне надоело, спустился он на плечо к хозяину. Чего лапы-то морозить?[16]

Потом Велигнев посохом земли коснулся, ветер отозвал, как собаку цепную. Татей даже трогать не стал – зашагал себе. Да и чего об них руки марать, о собак ненадобных? Они о ком за свою жизнь побеспокоились? Подумали?

То-то и оно. Дрянь, а не люди, и жалеть их нечего, Велигнев лучше тех пожалеет, кто этой пакости на дороге попался, да защитить себя не смог. И пойдет себе потихоньку. Ему еще долго идти…

* * *

– Радость у нас, Боренька!

Борис на Любаву посмотрел без особой радости. Кому как, а ежели ей радость, может, и всей Россе гадость будет. Очень даже легко.

– Какая радость, Любава Никодимовна?

Не матушка, не государыня, вежливо все, не придерешься, а неприятно, вон глаза как сверкнули.

– Ксюшенька наша непраздна, государь. Глядишь, к зиме Феденька и отцом станет!

Борис улыбнулся невольно, на Устинью покосился.

– Рад я за него, очень рад.

Сам Боря молчал покамест о счастье своем. И Устя попросила, и не уважал он тех, кто просто так языком о самом важном болтает.

Твое это!

Твое и супруги твоей, и нечего тут языком мотать вдоль и поперек, не случилось бы дурного глаза, а то и чего похуже. Глазами-то много вреда не наделаешь, так тут способы и попроще есть: где подлить чего, где толкнуть кого… В палатах государевых и не такое случалось, он про то ведал.

– Боренька, прошу, разреши остаться, и Ксюшеньке во время беременности помочь, и ребеночка на руки принять! Первый внучок мой… потом поеду я в монастырь!

Это Борису уже куда как меньше понравилось, но спорить не стал он, рукой махнул:

– Дозволяю. И принять, и покрестить. Как раз и в монастырь поедешь, Любава Никодимовна.

Перейти на страницу:

Все книги серии Устинья

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже