С утра села у окна с книжкой. Просидела полчаса, потом заметила, что держит вверх ногами. День был прозрачный, ясности незамутненной. Пронзительно–желтые листья падали с тихим лепетом, паутинка поблескивала на солнце. Из углового окна Юля видела дорожку, ведущую к вокзалу, где прохожие появлялись стайками. После каждого поезда — стайка, хоть часы проверяй. Эти с поезда 9.27, эти — с 9.44, эти — с 9.59…
“Юля, что с тобой? Кажется, ты ждешь с нетерпением мальчишку? А ну‑ка, марш от окна!”
И тут Кеша показался на опушке. Вышагивал в ослепительно белой рубашке, в галстуке и пиджаке. И нес букет настоящих роз, белых и пурпурных. Видно, из города тащил, на станции таких не продавали. Подходя к калитке, застеснялся, спрятал было цветы за спину, но, поколебавшись, выставил перед собой: дескать, мыслю открыто, живу открыто, иду к девушке с цветами, и пусть все видят.
Юля кинулась было к дверям, спохватилась на полпути. А как же аппарат? Включать или нет? Стоит ли читать сокровенные мысли, не откроется ли что‑то неблаговидное, как у Мусиного Бориса? Зачем ей еще одно горькое разочарование?
Но разве она сомневается в Кеше? Идет к ней человек с открытым сердцем, “открытой” головой, предлагает мыслить совместно.
Юля включила аппарат.
ОНИ ЖЕ ДЕРЕВЯННЫЕ
Надо же!
Всегда так получается: поспешишь, засуетишься, понадеешься, дескать, тысячу раз сходило, авось сойдет… И — крах! Кори себя потом: не так нужно было, нужно было с умом; беда мимо прошла бы…
А день складывается так удачно, такой пронзительно–бирюзовый, по–весеннему ликующий, бодрящий по–зимнему. Не я шел, лыжи несли меня. Не скользили — парили над снежными рельсами. Я в азарт вошел, кричал, как мальчишка: “Темп, темп! Лыжню мне!” Ладная бежевая фигурка приближалась толчками, ножками семенила, не могла уйти. Но тут трасса свернула в чащу, запрыгала по корням. Кажется, я еще успел заметить это ноздреватое пятно, следы капель от тающих сосулек. Кажется, подумал: “Ледок, наверное”. Но когда я увидел это пятно? Метра за три, за секунду. Притормозить все равно не успел бы. Мелькнуло: “Ледок… скользко… лыжня сбита… но проскочу авось…” И вот уже левая лыжа вильнула с бугорка вправо, правая наехала на нее, и я — о позор! — лежу на боку в сугробе. Метнул взгляд вперед: бежевая мчалась не оглядываясь, не видела моего крушения. Скорее, скорее на ноги! Палка на снег во всю длину, оперся, приподнялся, правой ногой наступил на левую, и… крак! — у нижней лыжи отлетел носок.
Пришлось окликать бежевую, признаваться в поражении.
— Ну что ж, вернемся, — сказала она, и столько разноречивых чувств было в ее голосе: и вежливая жалость, и готовность пожертвовать собой из жалости, и раздражение на себя за излишнюю деликатность, печаль об испорченном празднике, обида на меня, упреки всех оттенков, презрение и обещание никогда–никогда в жизни больше не связываться со мной.
Я осторожно подвигал искалеченной лыжей.
— Может, попробуем? Идите своим темпом. А я сзади потихонечку.
Получилось, представьте себе. Передвигался я. Не парил, конечно, возил ногами помаленьку. На буграх осторожно притормаживал, чтобы не воткнуться в снег носом. Бежевая мелькала впереди между стволами, потом поджидала меня у красных столбиков на перекрестках просек. Не так уж долго поджидала — минуту–полторы. Оказалось, что лыжа работает и без загнутого носка. Я даже вспомнил, что охотники в тайге делают плоские лыжи — снегоступы. Узкая и длинная — пригородное изобретение, не для чащи — для парков, исчерченных гладкой лыжней.
— Видишь, не трагедия же, — сказала мне сломанная лыжа. — Мы еще походим по зимнему лесу сегодня… и не только сегодня. Зря ты махнул на меня рукой.
Я не оговорился. Это лыжа сказала. Дело в том, что в моем доме вещи умеют говорить… с некоторых пор. Разговаривают только со мной и только с глазу на глаз (впрочем, это неточное выражение, у них же нет глаз). От посторонних таятся, возможно, стесняются. Со мной мои вещи словоохотливы, я немало узнал об их вкусах и переживаниях. Оказывается, все они любят быть в деле, томятся на полках, сетуют, если я редко пользуюсь ими. Когда я открываю гардероб, рубашки начинают ерзать на вешалках, выставляют воротнички и рукава, чтобы напомнить о себе, шепчут: “Меня… меня… меня надень сегодня”. Избранница гордится, красуется, жеманится, переливаясь на свету. Оставшиеся кричат ей с завистью (черной или белой?): “Смотри там хорошенько! Когда вернешься, расскажешь, что видела”. Понимаю: тоскливо им на плечиках, каждой хочется выйти в свет, на людей посмотреть, себя показать.