В этих записках я, как и следовало ожидать, практически не касаюсь ничего, что не имело бы вполне определенного отношения к жизнеописанию А.Ф. Чумаковой (Кандауровой). Но сейчас, рассуждая о времени, я вынужден сделать исключение из этого правила и обратиться к моей собственной биографии, точнее – биографии моих родителей.

Моя мать, Анна Валентиновна Усова, носившая до замужества фамилию Закачурина, была родом из мельчайшего городка на восточном побережье Крыма. В 50-х – и до начала 60-х годов прошлого столетия – в тех краях у нас еще оставались кое-какие родственники, что позволяло практически каждое лето возить меня к морю без особенных затрат, которые наша семья вряд ли смогла бы себе позволить. Когда я немного повзрослел, мама, давно, видимо, этого дожидавшаяся, принялась с увлечением водить меня по своим памятным местам, что для меня, по правде сказать, всегда бывало неинтересно. Мне показывались дома, где прежде будто бы жили какие-то замечательные, но исчезнувшие люди или располагались кафе, где подавались необыкновенно вкусные пирожные (надо ли говорить, что ни самих кафе, ни пирожных в природе уже не существовало?). В парке мне показали участок, на котором находилась танцевальная площадка, куда мама впервые пришла с одноклассницами. И наконец, я увидел поместительное здание, где и по сей день находилась школа, в которой мама училась с 1925-го по 1934 год (затем деда-путейца перевели на иной участок, тоже, однако, в пределах Тавриды).

Знакомство с маминой школой произошло летом 1961 года около восьми часов утра. Мне должно было исполниться тринадцать. Повзрослел я рано, и потому свою школу я ненавидел, своих учителей терпеть не мог, ни малейшего уважения к ним не испытывал, зато начинал активно покуривать, попивать и тискать девчонок.

Итак, мы очутились у главных дверей старого гимназического корпуса. То была длинная – от угла она продолжалась до полуквартала в направлении приморской набережной – о двух, но высоких этажах постройка, фасадом своим выходившая на широкий короткий проулок, называвшийся, разумеется, Школьным, угловым же торцом – устремленная к трамвайной линии одной из главных магистралей города. Я говорю «устремленная», поскольку это зеленовато-коричневое с белесым налетом здание было достаточно далеко отодвинуто и от проезжей, и от прохожей частей улицы; его предварял обширный двор – прямоугольная вытоптанная площадка с несколькими акациями, огороженная низким каменным бордюром. На узкой его части, поближе к школьной стене, сидел какой-то человек. Приблизясь, я безошибочно определил его как «местного» – прежде всего по тусклой, даже грязноватой скучной одежде и плоской кепке. Заметно было, что он погружен в дремоту, по всей вероятности – с перепоя.

Мы двигались прямо на него. Мама увлеченно, даже с хохотом, рассказывала мне о каком-то преподавателе, произносившем слово «смешно» с ударением на первый слог: «сме́шно»: «Закачурина, что вам все сме́шно?»

Мамин смех, за который ее постоянно бранила бабушка, потревожил сидящего на бордюре. Он, не распрямляя при этом туловища, исподлобья, чуть пригляделся к нам – без особого, впрочем, внимания – своими почти бесцветными, бывшими наверняка когда-то совершенно прозрачными, как у большинства крымских славян, узкими глазами, высоко посаженными на состоящей из многочисленных железисто-темных от загара и гадкого питья складок тощей физиономии, и произнес:

– Закачурина, дай три рубля.

Едва остановясь, мама достала из своей курортной сумки-корзинки утлый, с клапаном на кнопке, кошелечек, вытащила оттуда свежую, зеленоватых тонов трешку и передала ее в лениво приподнятую, тоже темноватую, немытую руку.

– Ага-ага, – сказал пропойца, кивая при этом головой. – Ну, беги дальше.

– Кто это? – спросил я, как только мы последовали его совету.

– Наш пионервожатый, – комическим шепотком отозвалась мама, оглянувшись.

Между тем пионервожатый уже снялся с бордюра и довольно бодро направился в противоположную от нас сторону, где, кажется, находился рано отмыкающийся винный ларек.

– Пионервожатый? – переспросил я.

– Да; тоже Коля. Бороденко. Он из деревни какой-то, под Мелитополем. Физкультурник.

– Сколько ему лет? – мне было непривычно видеть старика на этой требующей постоянного нарочитого оживления должности.

– Не знаю, – вздернула плечи мама. – Он лет на десять или даже побольше старше. Двадцать с чем-то, может быть…

– Мама, что ты?! Ему как нашему деду…

– Ну, какому там деду, – как бы задумавшись, не сразу найдясь, ответила она. – Ему двадцать…

И тотчас остановилась. Корзинка, куда она успела вернуть кошелек, бывшая у правого запястья, поехала к ее локтю, потому что она вдруг со всплеском взялась ладонью за щеку, захватывая при этом и скулу. В своем движении корзинка накренилась – и чуть было не выронила наземь мамин прекрасный, на самшитовых планках, шелковый расписной веер, который я же и подарил ей на 8 Марта (деньги на его покупку были мною собраны из разнообразных, не всегда легальных источников).

– Ой, – произнесла мама испуганно. – Что-то мне плохо стало с сердцем, сыночек. Давай постоим в тени две минутки.

Ее лицо – несколько обвисшее по сторонам, лицо тогдашней небогатой, постоянно в рабочих и домашних трудах сорокадвухлетней женщины, несуразно разведенной, живущей с ребенком вместе с родителями; миловидное, даже отчасти веселое, но болезненное, с кожей, требующей особого ухода по наклонности к раннему увяданию, – мамино лицо, совершенно, ни в одной подробности своей не сходное с теми многочисленными детскими и девическими (в большинстве – прибрежными) ее фотографиями, которыми полон был наш семейный альбом с перламутровыми накладными лебедями на крышке, так что узнать ее, тогдашнюю, в теперешней было делом невозможным, – мамино лицо побледнело до того, что на слегка раздвоенном хрящике ее приподнятого угловатого носа стали видны – в виде черных точек – расширенные и забитые поры.

К ней уже приходилось вызывать «скорую помощь», но не из-за сердца, а из-за нездоровой от юности печени.

Но на мое предложение усадить ее на все тот же школьный бордюр, от которого мы еще не весьма удалились, а самому подбежать в курортную поликлинику, которая находилась буквально в нескольких десятках метрах от нас, – и пригласить оттуда врача, мама отозвалась резким и поразившим меня ледяной своей серьезностью отказом.

– Нет; никуда не ходи; постой спокойно; сейчас у меня всё пройдет; я просто перегрелась.

– Мама! Да когда же ты могла? Мы же даже на пляже еще не были…

– Молчи! – с гневом прикрикнула она. И повторила трижды: – Молчи; молчи; молчи.

Я не то чтобы оробел, но, скорее, растерялся. И чтобы, как я полагал, отвлечь и развеселить ее, решил засмеяться:

– Ты, мама, чудачка, – в нашем семейном обиходе часто употреблялось это южное выраженьице. – Отдала старому пьянице наши деньги на мороженое и еще говоришь, что ему двадцать лет.

– Мол-чи-и!!! – на этот раз тихо, но с настоящим исступлением вновь потребовала мама. – Замолчи совсем. Ничего не говори, ничего не спрашивай. Или я сейчас уйду, а тебя оставлю. Прямо здесь.

– Но ты же плохо себя чувствуешь…

– А значит, я сейчас умру, – перебила меня мама. – Хочешь? Вот прямо здесь упаду и умру. Сразу умру. Хочешь?!

Я онемел от никогда не испытанного прежде страха.

Но мама уже пришла в себя; что-то в очертаниях и окраске ее лица переменилось к прежнему; улыбаясь, она наклонилась ко мне и громко поцеловала в самое ухо.

– Страшно, а? Страшно? – При этих ее словах мы уже оба смеялись. – Всё. Я выздоровела. Быстро пошли искупаемся – и домой завтракать. Тетя Лара (двоюродная; в далеком прошлом – известная на побережье красотка) уже помидоры с огурцами режет для салата.

Перейти на страницу:

Похожие книги