Макс, крякнув, помассировал ладонями виски, ущипнул себя за щеку и несколько взбодрился. Поломка мачты — раз, трещины в правом пиллерсе — два. Вот это уж точно не химеры — самые реальные неприятности, головная боль и все прочее. Предстояли дни ремонта и дни размышлений о том, что же все-таки реально следовало противопоставить стальным мачтам и чем в конечном счете придется поступиться: скоростью, водоизмещением или остойчивостью? Пока же поиском подходящего дерева и подходящих снастей озадачили управляющего верфью. Визит Наполеона не прошел бесследно. Так или иначе, но интерес к странному суденышку император проявил, а это уже кое-что да значит. Довольство же или недовольство первого лица страны также можно было истолковать в выгодном смысле. Отныне им помогали с большим рвением, а на мускулатуру капрала прибегало поглазеть большее число зевак.
Отвлекая себя от мрачного, Макс сидел у компьютера, тупо взирая на экран, листая нескончаемые блокноты Матвея Гершвина, вызывая из памяти страницу за страницей, пытаясь извлечь из хаоса заметок что-либо новое, подсказывающее то направление, которое могли бы избрать террористы, отчаливая от берегов Франции.
«..Мы все делимся на два лагеря. Да, черт побери, всего лишь на два! Одни мечтают стать героями, другие ими становятся. Вот и все, господа философы! И не надо фрейдо-юнговских уловок с их непревзойденной пестротой психотипов. Главное я назвал. В любом первенстве — своя доля героизма, отсюда — желание первенствовать. А желание героизма по отношению к женщине и есть то самое либидо. Я хочу, я страстно желаю стать героем во всем том, до чего способна долететь моя фантазия, до чего достает мой уровень культуры. Примитив не умеет подняться выше секса и бузотерства, умных и одаренных тянет выше — повелевать, манипулировать, творить, наконец, — и не столько собственными руками, сколько собственным разумом и сердцем. В этом нам также видится стержень геройства, ибо творить — по сути своей ваять из пустоты. В мире всеобщей инертности каждый творец уже герой. На героях держится мир, они — дрожжи всякой эпохи. И звездный час всякого человека, тот единственный час, что запоминается до гробовой доски, — это час великой иллюзии, час ощущения себя героем и победителем. И любят только героев, ибо любить негероя невозможно. Привязанность к негерою — всегда мучительна. Любовь претерпевает изменения, превращаясь либо в свою прямую противоположность, либо переходя в разряд долга, но и долг есть лишь средство проявления собственных геройских качеств. Негерой не умеет жертвовать без потерь. Герой это делает постоянно…»
И все. Обрыв записи. И только чуть ниже совершенно банальное и явно из иной, негеройской области: «Аглая оказалась стервой! Битый час строила глазки этому инженеришке из столицы. Вычеркнуть ее телефон к чертям собачьим! И в гости ни ногой!..»
И еще ниже: «Боже мой, что пишут, в чем признаются! Олухи, олухи, олухи!.. Воистину ОЛУХИ — больше чем класс, это, наверное, раса. Доминион, давным-давно покоривший планету…»
Макс снова «перелистнул» пару страниц. Многое в бахвальстве Гершвина откровенно озадачивало, и приходилось перечитывать дважды и трижды, чтобы уяснить для себя смысл записанного. Макс морщился, пытался прибегнуть к помощи спасительных образов, закрывал глаза и снова перечитывал.
«…Проще простого вывернуть наизнанку пустое. Скажем, чулок или перчатку. А если объем занят?.. Выворот наизнанку плоти — не есть ли то же самое, что выворот наизнанку мозгов? Хочется поговорить об эластичности души, но не знаю, в каком измерении она проживает. Если трехмерное выворачивается единожды, то в четырехмерности, возможно, будет иметь место двоякий выверт…»
Лейтенант прикрыл ладонью глаза. В нем созревало убеждение, что записи Гершвина не являли собой ни путевых заметок, ни дневниковых отметок на память. Будучи нервной и импульсивной натурой, Матвей Гершвин держал при себе все эти тетрадки с листочками только для того, чтобы попутно и мимоходом освобождаться от переполнявшей его энергии — энергии преимущественно злой, разъедающей стенки сосуда подобно кислоте. Вот и выплескивал, как мог, освобождался. Проводил профилактику. Витиеватый росчерк, пара фраз — и легче. Вероятно, большую часть собственных записей Гершвин позднее и не вспоминал. Да и чего ради? Зачем? Все равно что сплюнуть на ходу, а после вернуться и слизнуть. Потому и нашли у него эти блокноты нетронутыми. Не были они ему нужны. Не были…
Макс пропустил еще с десяток страниц и заглянул в середину. Рожицы, изображение горбатых карликов, какие-то носы с усами. Ну да… Он же и рисовать любил. Разносторонний талант, ядри его!.. Картины, философия, проза… Интересно, что за картины он писал? Еще одно подобие выплеснутой желчи — на этот раз в цвете и на холсте?
В дверь забарабанили. То есть сначала забарабанили, а потом, словно опомнившись, колотнули условным стуком. Макс привычно проверил рукоять «рейнджера» под мышкой и, встав, откинул запор. Это был Лик — взволнованный и чуточку растерянный.