«Драматургом? — переспросил он. — Да я не знал бы даже, как говорить с актерами».
«Чепуха», — говорит Женя.
Мазаров передергивает плечами.
«Я люблю Хемингуэя, — говорит он. — Хемингуэй показывает, какой была Америка перед Второй мировой войной, вы согласны? — Мы прошли чуть дальше вдоль полок, здесь стояли книги Генри Джеймса. — Ленин и Достоевский тщательно его изучали», — сказал Мазаров, постучав пальцем по «Золотой чаше».
«Это правда?» — спросил я, потрясенный известием.
«Нет, — сказала Женя. — Бориска шутит».
«Нисколько. „Золотая чаша“ — идеальный символ капитализма. Наверняка Дзержинский читал это».
«Борис, что ты глупости говоришь. Это оскорбительно для нашего гостя».
Он передернул плечами.
«Приношу извинения, — сказал он. И, глядя мне в глаза, спросил: — А вы кого любите? Толстого или Достоевского?»
«Достоевского», — сказал я.
«Отлично. Достоевский пишет на ужасающем русском, но я предпочитаю его. Так что у нас есть основа для дружбы».
«Прежде всего мне надо научиться как следует играть в шахматы».
«Это невозможно», — сказал он.
Его откровенность была столь неожиданной, что я рассмеялся. И он присоединился ко мне. С виду он такой крепкий малый — мускулистый, рано поседевший, с испещренным морщинами лицом, но под этой внешностью иногда проглядывает юнец, наивный и еще далеко не все понявший.
«Закуски, — сказала Женя. — Пробуйте закуски. Пейте чай. Или водку».
Я отказался. Она стала настаивать. Несмотря на ужасающий акцент, ее низкий голос ласкает. На приемах она выглядит таинственной, чувственной женщиной, экзотичной, мистической, столь же далекой от нас, как оракул; здесь же, в этом очень мещанском доме, она выглядит немолодой, по-матерински заботливой хозяйкой. Мне было трудно представить себе, что эти двое являются сотрудниками КГБ, будь то порознь или вместе. Однако Мазаров не преминул упомянуть Дзержинского — это наверняка своего рода сигнал.
Мы садимся, и разговор заходит об американской культуре. Мазарова интересует Джек Керуак и Уильям Бэрроуз, Телониус Монк и Сонни Роллинс, про которого я никогда не слыхал. У него есть пластинка Сонни Роллинса; он ставит ее для меня и расплывается в улыбке, когда я говорю, что не слышал лучшего тенор-саксофона.
Внезапно он меняет тему разговора.
«Женя сказала вам неправду», — говорит он.
«Евгения Аркадьевна соврала?»
То, что я употребил отчество, вызвало у него улыбку.
«За последние два года она все же написала одно стихотворение».
«Нет, оно ужасно. Не показывай», — говорит Женя.