Спальня купается в солнечном свете.

Ни хрена они не соображают, эти костоломы.

На его коленях трусики Тани. Прямиком из корзины с грязным бельем. Сиреневая материя чуть темнее в промежности. Оттопырилась, запечатлела очертания потаенного, неразвращенного.

Так вот какой у нее запах.

Что бы ни молол Штрамм, господин Инквар виновен. Лжец и фашист, превративший аптеку в явочный пункт. Подонок – Нойман расстегивает брюки – подстилка Галена – двигает пятерней. Но распространяется ли грех отца на дочь, на эту беззащитную крошку?

Нойман ищет, куда кончить, распахивает судорожно ящики. От резкого рывка отваливается прикрепленная к днищу тетрадь. Брюки капитана спущены до щиколоток, сквозняк обдувает тестикулы.

Дневник, – догадывается он и слизывает медь и соль с нёба.

Странички испещрены нотами, мишками, розами.

«Ура! Мне исполняется пятнадцать».

«Мама подарила мне свою помаду, а я мечтала о французской, как у ББ».

«Ульрика, если честно, дура».

«Ходили с подружками в кино, ах, какие мужчины».

«Как быстро пролетел год. Мне шестнадцать. Пора в гроб».

Дрожащие пальцы в перчатках листают страницы, касаются букв, рисунков, вклеек с фотографиями отечественных и зарубежных артистов.

«Ровесники не сексуальные. Мужчина должен быть небритым. Чтобы щеки горели после поцелуев. И немного жестоким. Не слишком. И он должен быть большим. Ну… большим».

Дневник падает на пол, сперма жемчугом окропляет ковер. Дневник открывается на последней записи. Фотография в центре и пляшущие красненькие слова:

«Я знаю! Я знаю! Я знаю!»

Ноймана словно окунули в прорубь. Он прикусывает кулак, борется с тошнотой. Только что он дал ей свое семя, а она… она…

Кто она, черт подери?

Желудок сводит. Сердце колотится.

Нойман выдирает страницу с корнем, сует в карман. Как в тумане крепит к ящику дневник проклятой лазутчицы, гадины, фашистки.

Шагает по улице, сутулясь, а листья пикируют с ветвей и соединяются на мостовой, шевелятся и соединяются.

– В Бернау арестовали шпиона, – говорит Гермина.

Он мог бы рассказать – он присутствовал. Но молчит, наслаждаясь морщинками и солнцем.

Они бредут по парку: мамина рука на сгибе локтя, маленькая мама, мама-ребенок, ее следует выгуливать, кормить и оберегать.

– Это же Бранденбургский округ, двадцать километров от нас. Что происходит, сын?

«Дислокация в Бернау, – радовался Штрамм, – позволит хлопнуть связистов здесь».

Тот парень был булочником. Горожане кушали его выпечку. Завтракали болячкой. Споры проникали в мозг.

– Ничего не происходит, мам.

В синем небе грачи и вражеские спутники, самолеты-шпионы.

Семенит детвора с леденцами и шестами. На шестах пятерни из папье-маше. «Мы голосуем за мир», – заявляют они.

Мама рассказывает о Сопротивлении. Он жмурится, ему тяжело представлять маму героиней этих историй – там страшно, там вой и плач, ледяные бельма смерти, там не место девочке с пушистыми ресницами.

Прохожий врезается в Ноймана, он успевает заметить оскаленный череп под капюшоном. Изъеденную язвами маску. Человек-скелет теряется в толпе.

– Пригласи Марту в кафе. Или в оперу. «Метрополь» дает «Орфея в аду». Она хорошая. Евреечка. Еврейские девушки – лучшие жены.

– Обязательно, мам.

Он думает о Тане, о том, что чутье не подвело его. Дочь Инкваров – вот шестеренка, тормозящая весь механизм. Эти грязные намеки. Эта чудовищная по своей лживости фотография.

Людьми, подобными Тане, трамбуют тесные боксы экспресса Гротеволя, везут в желтые камеры Баутценовской тюрьмы. Неподалеку есть уголок под названием Карникель Берг, шахтный шурф, и эти похотливые Тани лежат в земле со своими роскошными грудями и наглыми бедрами, в холоде и мраке, засыпанные негашеной известью.

Утром Нойман прокручивал пленки, телефонные записи. Младшая Инквар болтала с подружкой, договаривалась завтра пойти в кино на Грету Гарбо.

– Я знаю, – сказала она в конце разговора. Захрипело, запиликало в проводах. – Слышишь, Хеслер? Я знаю!

Нойман отшвырнул от себя наушники. Пленка шуршала и поскрипывала. Мигала лампочка. Орнамент обоев был неправильным, дурным.

Хеслер. Чья это фамилия? Кто такая Таня Инквар?

Ветер срывает с шеста бумажную пятерню, бросает на тротуар. Она перебирает пальцами, по-паучьи приподнимается.

Мама не видит, мамина щека прильнула к окаменевшему плечу Ноймана.

Капитан глядит на пятерню, уверенно ползущую к ним.

Рука Славы – отсеченная кисть покойника – используется ведьмами в их ритуалах и мессах.

Ветер бьет наотмашь, пятерня взмывает, хватает Ноймана за грудки. Он ойкает. Комкает влажную гадость, уничтожает, ликвидирует.

«Щит и меч партии, – бормочет он, – щит и меч!»

Снег валится, как пепел сгоревших книг Ганса Эверса.

Нойман сторожит ее у кинотеатра «Вавилон», на углу Бюловплатц и улицы Кайзера Вильгельма. Таня в фиолетовой курточке и шерстяной юбке, наверняка в одном из тех комплектов белья, румяная, кровь с молоком.

Подружка отчаливает к остановке, а Инквар идет малолюдной сумеречной Штеттинерштрассе.

Скромный, не привлекающий внимания «трабант» катится за ней.

Ранний снег и жухлая листва. Белое с рыжим.

Перейти на страницу:

Все книги серии Самая страшная книга

Похожие книги