Так он опять очутился в Талицком, стал проживать вместе с матушкой, снискивавшей себе пропитание прядением шерсти, хождением по миру и гаданием на картах.
По селу поползли слушки: вот, мол, явился, вояка, такой-сякой большевик, на материну-то шею!.. Все от него отвернулись, а многие даже здороваться перестали. Конечно же зло на него имели, многим он тут насолил, имея в кармане комбедский мандат. Это одно. Но, с другой стороны, и совестно было до невозможности матушкин горький хлеб ему кушать…
Вот так и к нему прикатила беда, не миновавшая ни одного из бывшего их иконописного цеха. Лицевое дело его безвозвратно погибло, и талант внутри у него сидел безработным, как и он сам.
Он был теперь одинок, как никогда. Долгими зимними вечерами они оставались с матушкой только вдвоем. Матушка пряла, а он вспоминал воронежские бои и раздумывал о превратностях обманчивой своей судьбы от материнской жестокой порки за то фиктивное воровство и до окраски церковных стен. Керосина не было, жгли лучину. Он иногда доставал свою недописанную «Купальщицу», любовался ею и плакал. Несколько раз принимался дописывать, но картина не шла. И вот тут-то однажды явилось к нему такое, от чего весь постаревший его организм пришел в волнение необычайное, затрепетал, словно во времена первой любви.
…Матушка давно уж уснула, а он все сидел над листком бумаги с огрызком карандаша в руке, выводя за куплетом куплет и отрываясь только на то, чтобы поправить лучину. Правда, и прежде случалось баловаться стишками, но это было другое.
Кончил он поздно и на другой день с утра заспешил на почту, дабы отправить куплеты свои, которые назывались «На открытие в Рыковке нардома в бывшей монастырской церкви», в ту самую Рыковку.
Было это накануне годовщины Октября. Отослал — и вдруг пришла ему мысль обнародовать куплеты эти свои еще и с талицкой сцены, на торжественном общем собрании граждан по случаю революционного праздника. В сей радостный день, думал он, народ увидит во мне своего Гомера и принесет мне дань поклонения и похвалы.
Помнилось, как он вышел на сцену и обратился, как завзятый театрал, к уважаемой публике. «Граждане! — сказал он. — Позвольте обрадовать вас в сей торжественный день стишками собственного сочинения на тему наглядной стычки старого мира с новым!»
Голос его зазвенел от внутреннего волнения, он выкинул правую руку вперед и начал читать:
Похлопали жиденько в ответ на прочитанные куплеты, но оказалось, что радоваться было рано, плоды своей горькой славы пришлось пожинать на другой же день.
Все подсмеивались над ним, называли его бездельником, непутевым и стихоплетом, не желая признать его светлого гения. И тогда он, решив, что неуспех тот объясняется несознательностью темных масс, а также и тем, что муза его держала себя слишком революционно, пошел по другому руслу и стал сочинять куплеты не столь революционные, под заглавием: «Призывы к гражданам села по поводу их темноты и невежества». Не желая, по опыту, обнародовать их со сцены, решил он отправить куплеты свои в столицу. Вот напечатают там — тогда все поймут, что не смеяться следовало над ним, а всячески поощрять. И все сразу раскусят великую свою несознательность и устремятся к свету.
Отослал — и стал навещать теперь каждый день библиотеку в нардоме, которой заведовал старый его дружок Сергей Митрич Норин. С волнением, с надеждой великой разворачивал каждый газетный лист, думая встретить стихи свои напечатанными, но почему-то Москва печатать куплеты его не спешила. Потом получил он оттуда письмо, в котором прописано было, что надо ему сперва научиться грамоте…
Послал он тогда куплеты свои в газету губернскую, но там они словно канули в воду, загадочная редакция не только не напечатала их, а даже не соблаговолила его удостоить ответом.