Надоил уже с полфуражки самых спелых и крупных, когда за кустом послышался подозрительный шорох: кто-то там обирал малину с другой стороны. Он проломился кустом, гущиной, чтоб заявить нарушителю: «Чур мой куст, я его первый нашел!» — и носом к носу столкнулся… с бабкой.
Оба какое-то время смотрели один на другого — он, Сашка, со страхом, а бабка — с великим недоумением. Потом, чуть не рассыпав малину, старуха всплеснула руками: «Батюшки, Сашк, окаянной, опять это ты!..»
Трудно он расставался с деревней, со всем, что было связано с нею. Еще в училище начал ждать с нетерпеньем летних каникул, чтоб навестить свою бабку, старый ее домишко с его особыми запахами, побродить с этюдником или с альбомом под мышкой по знакомым местам.
Пришел он в деревню за несколько дней до престольного праздника.
В фабричном поселке, теперь уже переименованном в город, престол отмечать перестали. (У фабричных ворот, на заборе, Сашка сам видел лозунг: «Долой пьяное Успеньё!») Давно уж не стало ни прежних пьяных гулянок, ни ярмарок с каруселями и качелями. Местное население теперь отдыхало культурно — валило толпами на стадион, на футбол или же в клуб на кино и спектакли местного драмкружка, шло охотно на массовые гулянья по воскресеньям. В деревне же праздники отмечались как прежние, религиозные, так и советские, новые.
В родную деревню он заявился с длинными, как у художника, волосами, с этюдником и с альбомом в руках. Бабка ахала и дивилась, какой он вырос, вот только больно уж худ, и принялась отпаивать внука парным молоком и откармливать прочими деревенскими яствами. Он же, наголодавшись за год и сильно прибавив в росте, так набросился на ржаные ее лепешки, прожаренные на масле, на ватрушки, которые здесь называли кулейками, на оладьи, яичницу, свежий творог, сметану, что неимоверным своим аппетитом вызывал у нее чуть не слезы. «Болезной ты мой, изголодался-то как!..» — говорила она, горестно подпирая дряблую щеку морщинистой черной ладонью. «Ростёт, вот всё в рост у ёво и уходит», — объяснял такое явление родной дядя Сашки, ее младший сын Николай.
После завтрака, полежавши на лавке и отдышавшись, Сашка брал в руки альбом и уходил бродить по окрестностям, чаще всего на речку.
Река его детства… С тех самых пор, как помнил себя, были милы эти сомлевшие в зное ивы над тихой водой, блеск этой воды, нагретой июльским горячим солнцем, пахнущей топляками и водорослями, мило картавивший голосок малиновки в зарослях ивняка и горячий приречный песок.
Он помнил ее полноводной, глубокой, с тихими омутами и мельницами, но потом она стала сплавной, и теперь на быстрятке, на перекатах не суетились уже, как прежде, прыгая друг через друга, тысячи солнечных зайчиков, а хилые струйки воды едва пробирались между камнями, беспомощно тыкаясь в них, словно слепые котята…
Он возвращался к обеду уставший и разморенный, с насыпанными знойным полуденным звоном кузнечиков ушами, накупавшись до одурения, до синей угарной дымки в глазах, насмотревшись на ласточек-береговушек, на синих, зеленых и белых прозрачных стеклянных стрекоз, с костяным легким треском словно на ниточках зависавших над прутьями тальника в недвижном июльском воздухе, и кое-что набросав в свой альбом.
— А ну-ко покажь, што ты там начертил, — брал у него альбом Николай, невысокий прикренистый дядя. — Кто это тут у тебя нарисован… Ленин, што ли, аль кто?
— Это пастух, — самолюбиво коробился Сашка, внутренне негодуя, что дядя не мог отличить от Ленина своего деревенского пастуха.
— Ну а это вот што?
— Лавы.
— Под Лопатином, што ли?
— Угу.
— Задают вам, чего рисовать, али сами?
— Сами.
Он садился обедать, опять удивляя родню непомерным своим аппетитом, а после обеда брал с собой книжку, забирался на сеновал и разваливался блаженно на свежем душистом сене.
Книжки он брал по соседству, в доме с мансардой, у тетки той, городской, с которой когда-то играли в детстве и в которую он потом оказался смертельно влюблен. От покойного мужа тетки, мастера-позолотчика, не любившего заниматься крестьянством и почти что все время отходничавшего, оставалась большая библиотека, и, как ни растаскивали ее местные книгочеи, в ней немало и оставалось еще. В свое время Сашка перечитал здесь отца и сына Дюма, Луи Жаколио, Киплинга, Рейдера Хаггарда. В книжных шкафах в мансарде, сделанных собственноручно хозяином, еще хранились переплетенные по годам комплекты старинных журналов «Нива», «Родина», «Развлечение», «Всемирная иллюстрация».
В самый день праздника, испросив разрешения у тетки, Сашка забрался в мансарду и закопался там в книжках. Закопался настолько, что лишь краем уха расслышал, как к тетке явились гости, — в комнатах слышались возгласы, поцелуи и смех. Он слушал все это вполуха, пока не раздался звонкий серебряный голос, который не смог бы он спутать ни с чьим другим. Голос спрашивал тетку, кто это там шуршит у нее наверху. «Да Сашка, Митревны внук, — отвечала тетка. — Книжкам антиресуется, книжки пришел посмотреть».