В ней переплетаются три голоса: самого Дега, молодого Даниэля, который на тридцать шесть лет младше художника, и того же Даниэля, но уже нашего современника, восьмидесятилетнего Даниэля Галеви. Его размышления, комментарии и воспоминания составили произведение, полное нежности и участия.
Даниэлю было всего шестнадцать, когда он начал записывать у себя в дневнике слова Дега, в ту пору частого гостя его родителей. Школьный товарищ отца, иллюстратор его книги «La Famille Cardinal»[338], Дега был к тому же связан почти братскими узами с матерью Даниэля.
Многие писали о трагедии слепнущего художника, о его усиливавшемся одиночестве, о суровости по отношению к другим и еще большей по отношению к себе самому, но Галеви под этой грозной маской показывает нам ранимого и истерзанного «человека страданий». Кроме того, книга дает новые факты и по-новому освещает поворотный момент в личной жизни Дега, решающий, по мнению автора, и малоизвестный. Эту тему Галеви затрагивает с величайшим тактом.
В 1878 году обанкротился брат Дега. На бирже раздается выстрел из пистолета — «стрелял некий Дега». Художнику в то время было сорок четыре. Это событие внезапно полностью меняет его жизнь. Чтобы расплатиться с долгами брата, «чтобы спасти семейную честь», как объясняет юному Даниэлю мать, Дега продает свой дом и снимает мастерскую на улице Пигаль. На Даниэля, десятилетнего ребенка, который с отцом приходит навестить художника, это производит впечатление «разительного упадка». С этих пор Дега приходится зарабатывать на жизнь живописью, помогая семье и разорившемуся брату. Он перестает бывать на скачках и принимать у себя, даже его модели меняются: все чаще ими становятся «существа несчастные, падшие, с тяжелой судьбой», вплоть до обитательниц публичных домов. Разрыв с кругом богатой буржуазии, совпавший с волной натурализма, приводит Дега ко все более суровому видению жизни. Он отказывается от всякого изящества, от всякой «красоты» в том смысле, в каком ее понимали тогда, изящества, воплощением которого были его юношеские полотна, исторические и «энгровские», такие как молодые спартанки, готовящиеся к битве[339] (в National Gallery в Лондоне) или «Мадемуазель Фиокр» в голубом платье, глядящая на свое отражение в воде в балете «Источник»[340].
Не будет больше ни Семирамиды, ни Фиокр, ни Рождества, ни спартанок, ни Саломеи в купели. «Какие прекрасные темы. И как ужасно, что мы позволили их забрать идиотам», — сожалеет художник много лет спустя. Зевающие и потягивающиеся над накрахмаленными мужскими рубашками прачки, танцовщицы кабаре с открытыми ртами, женщины в борделе в «шокирующих» позах.
Сегодня нам сложно оплакивать этот «упадок», который, наоборот, дал нам более индивидуального и творческого Дега. Не трогает нас и тогдашнее материальное положение «бедного богача», как он сам себя называл (идеальные условия для художника), и трудно понять, чем для него стала подобная жизненная перемена — чем был тот разрыв с определенным стилем жизни в глазах буржуазии в расцвете ее престижа и предрассудков, — буржуазии, к которой Дега всецело принадлежал, хотя и не щадил ее в своих остротах. Но факт остается фактом — тот разрыв, тот первый слом в его жизни, шок стал толчком для всей его будущей эволюции в сторону одиночества. Затем банкротство зятя влечет за собой отъезд сестры Маргариты в Буэнос-Айрес, где она умирает спустя восемь лет изгнания. Художник переживает утрату с силой, свойственной всем его чувствам; до глубокой старости он тяжело переживает каждую потерю. Он, которого все считают таким черствым, — сколько раз он проехал всю Францию, чтобы присутствовать на похоронах друга?
К 1885 году Дега доводит свой талант до совершенства и по-прежнему одержим работой. Его зрение продолжает падать. Он проводит часы в неподвижности, глядя на огонь у себя в камине, и перестает читать. Все чаще бывает у Галеви, родителей Даниэля; несколько лет проводит лето у них в Дьеппе. В 1890 году Даниэль записывает: «Дега решительно становится членом нашей семьи, его близких разбрасывает по миру». Два или три раза в неделю он проводит у них вечера, общаясь, рисуя под лампой, придвинутой вплотную к рисунку, слушая музыку или навязывая друзьям «с жестокостью художника… два часа армейской дисциплины», пока он их фотографирует. Самую обильную пищу для заметок Даниэля дали именно те часы, проведенные на улице Дуэ.