Контраст между тем, каков человек, и тем, каким он может быть, становится темой «Вещи о свободе слова» и одного из прекраснейших писем к Констанции Гурской[329].
Что значит человечество?
Но человечество, «глядясь само в себя»:
А человек?
Но человек Норвида, «насыщенный небесным эфиром», – вовсе не эфемерен. Норвид требует от него ответственности и борьбы здесь, на земле. Даже будучи противником бездумного геройства, он знает, что такое способность к самопожертвованию как человеческое качество, и чтит эту жертвенность.
В письме к Констанции Гурской (шедевре эпистолярного жанра) Норвид выражает свое отношение, противопоставляя пару образов без комментариев:
В 1848 году[…], проходя по плоским камням, которыми вымощены бульвары как идти к Магдалене, приходилось осторожно перешагивать через ручей красной человеческой крови, текущей со стороны Министерства иностранных дел поперек улицы вниз.
Эта кровь была пролита умирающими людьми, которые, возможно, и ошибались, но проливали ее изо всех жил своих за то, чтобы те, кто будет жить после их смерти, были свободнее, и выше, и счастливее.
Мои ботинки перешагивали через этот поток человеческой крови.
Дальше он пишет о 50 тысячах человек, погибших под Сольферино, которых любили их матери и сестры: «Их внутренности волочились по земле – светило солнце – гниль распространялась – собаки лизали мертвые тела». И о 80 тысячах мертвецов, в один и тот же день «разверзших свои внутренности, залитые кровью»… «чтобы те, кто будет жить после их смерти, были немного выше и счастливее», о замученных в Японии, имена которых в Риме должны быть воздвигнуты на алтари, рядом с Чашей, и вспоминает последнюю Пасху, во время которой «сто с лишним миллионов людей по всему миру приняло Бога во внутренности свои, сердцем и языком». И, благодаря панну Констанцию Гурскую, которая «любезно внушала ему мысль, что человек – ничтожество и нуль», видимо, во время беседы в ее салоне, где пани Эссакофф «очень удивляется, как можно два часа молча просидеть в своем углу», Норвид показывает еще другой образ человека: «Анетта заваривает чай, Ротшильд играет в биржу, пани Францишкова Потоцкая выходит замуж… пани Икс уколола палец шпилькой, пан О. нюхает табак» – и заканчивает: «Человек есть ничтожество, нижайший слуга, Ц. Норвид».
В этом письме мы видим поэта в салоне, одном из немногих, где он был почти членом семьи, и нам легко себе представить, какой была реакция на его ответы и поведение.
Общество, знавшее его лишь по редким выступлениям и сколь же немногочисленным опубликованным текстам, возможно, по письмам, всегда непредсказуемым, которые наверняка перечитывали друг другу, – это общество не могло его принять полностью. Удивляться тут не приходится.
О Мицкевиче, национальном поэте-пророке, Норвид совершенно спокойно пишет, что он вовсе не был национальным, а просто поэтом, потому что национальность для Норвида – это «не исключительность, но сила присвоения себе всего, что для прогрессивного развития собственных свойств потребно и необходимо»[331]. В разгар восстания в воззвании к Мерославскому[332] и во многих письмах он призывает нас помнить не только о том, что отделяет нас от России, но и о том, что нас с ней соединяет.