Только в лаконичном посвящении он делает намек, который в названии словно прошептал тихонько на ухо внимательному читателю.

Благородная скромность, растушевка, затрагивание принципиальных вопросов, передача сущности людей, о которых он пишет словно постольку-поскольку, мимоходом (описание Гитлера занимает в главе «Отпускная болтовня» меньше места, чем описание варшавского медиума Гузика), юмор всегда мягкий, беззлобный (президент Войцеховский в котелке, спокойно сидящий на стульчике посреди улицы под обстрелом, или Витос, обливающийся потом, когда по ошибке тащит тяжелое пальто Моравского во время эвакуации правительства из Бельведера в Виланув в 1926 году) – таких примеров в книге множество. На первый взгляд, здесь нет чувства ценностной иерархии. Как раз наоборот.

Блаженное выражение на лице госпожи Вердюрен, читающей о затоплении «Лузитании» и обмакивающей круассан в кофе с молоком, покинутая всеми Берма, которая ест печенье «с серьезностью похоронного обряда» – эти сцены у Пруста обнажают человека сильнее, чем описание драматических поступков, суперлятивы или фортиссимо.

Государственные мужи, персонажи, ставшие уже историческими, предки автора, его друзья, случайные знакомцы – сколько чудесных этюдов-заметок, портретов – хочется назвать сотню фамилий. Может быть, больше всех мне запомнился темпераментный и прекрасный Шимон Ашкенази[347], защищающий польский Вильно в Женеве, или старая пани Тышкевич, которая в 1940 году в Ницце, склонившись над большой картой, отмечает места ссылки поляков, как сто лет назад Элиза Замойская-Бжозовская, опекавшая сибирских ссыльных. Сколько лиц, сколько характеров, набросанных одним штрихом, в описании первого бунта батраков в имении Моравского, соседей-крестьян, приходящих помогать ему с жатвой и открыто заявляющих: «Мы защищаем не поместья, а урожай». Всюду проницательность и добрый юмор.

Так озарить своей тоской прошлое, такое прошлое, неужели это только аристократизм и вошедшее в плоть и кровь хорошее воспитание? Стиль Моравского после того, что он пережил как частный человек, общественный деятель и политик, его верность определенному стилю, пронесенная через такие катаклизмы и удары судьбы, – не героизм ли это?

Тут я снова возвращаюсь к моей бабке. После ее смерти (она была протестанткой) мы нашли в Библии, которую она всегда держала под рукой, какие-то короткие, набросанные на тонких листочках обрывочные фразы – вопль к Богу, истовая молитва о помощи, о силах – свидетельство ее одиночества в большой любящей семье. Под маской спокойствия и всегда приветливого, скромного, с непоколебимой выдержкой сохраняемого аристократизма скрывался человек такой глубины и масштаба, о которых мы, молодежь, не могли тогда и подозревать.

<p>О трех Моравских</p>

«Судить о моральной и интеллектуальной ценности произведения можно скорее по его языковым, нежели эстетическим свойствам». Многие годы эта фраза из «Обретенного времени» остается для меня ключевой и переломной.

Трое Моравских написали «Другой берег», и «свойства языка» каждого из них кажутся мне разными и неравноценными: Моравский-посол, Моравский-скамандрит[348], еще соприкоснувшийся с «Молодой Польшей», и Моравский-писатель, самобытный, оригинальный, вырастающий из целой писательской традиции Моравских XIX века, семьи самых голубых кровей, поскольку, как говаривал профессор Тарновский, с самой большой примесью чернил.

Моравский-посол чувствуется в предисловии, дальше мы сталкиваемся с ним редко. «Седины древнего Вавеля» или «Красный Кремль» (сегодня это уже тавтология) ассоциируются с торжествами в чью-то честь, где посол должен выступать с речью. Пассажи о «мужестве народа, закаленного в борьбе и страданиях», о «падении оков» с польской души читаются с трудом. Эти устойчивые, благородные, столько раз слышанные формулы должны быть переплавлены – иначе они просятся на страницы польского Ионеско.

«Избегайте таких слов, из них песок сыплется», – сказал мне как-то великий писатель Ремизов.

Но там же, в предисловии, Моравский подчеркивает то, что характеризует его прозу, – стремление к непредвзятой оценке, ставшее для него долгом совести: в своей книге он боится поддаться темным страстям. «Если в нее прокрались горькие слова…» Эти внезапные всплески горечи, эти редкие моменты в следующих главах автор пытается уже в предисловии сгладить и в самом себе заглушить.

Перейти на страницу:

Похожие книги