Связь Моравского с «Молодой Польшей» и «Скамандром» сильнее всего чувствуется в воспоминании о Лехоне, в письме к Вежиньскому – дань этому течению в польской поэзии, во «Флорентийском приключении», о его друге Л. И. Морстине, где сама лексика: «павлиньи перья», «пророчества», «чары», «невидаль» придает стилю некоторую искусственность, старомодность, узорчатость, показывающую, что Моравский был близок к тому миру и до сих пор с благодарностью о нем вспоминает, хотя его авторский стиль от этого только замутняется. Упомянутые страницы трудно сравнивать с такими главами, как «Классическое и романтическое», «Деревня и семья», «Майский переворот» и многими, многими другими. В этих воспоминаниях исчезает всякое украшательство, постромантическая младопольская или скамандровская патетика, язык становится точным, и только тогда стиль Моравского, верный фактам, стремится к аутентичной интонации, к искусству.

«В дагеротип превращаю перо, чтобы сохранить верность», – пишет поэт, которого я слишком часто цитирую[349].

<p>Водораздел</p>

Немногие книги дали мне такой повод осознать водораздел между поляками, родившимися в разных областях, которые еще помнят Польшу до 1914 года. Я сам из них: я могу восхищаться Моравским, уроженцем Великой Польши, но Чарнышевич[350], оба Мацкевича, Милош и даже Ежи Стемповский с Украины – вот мои земляки. Каждый поляк вслед за Мицкевичем декламирует: «Литва, моя отчизна», но для меня это не только поэзия, это реальность, современному поколению уже, вероятно, незнакомая.

Детское воспоминание: у нас была родня под Динабургом – старшие кузины, в которых мы с братьями были влюблены. Одна из них вышла замуж в Познанское воеводство. Так сложилось, что ее муж, примерный гражданин, был знаменит своей скупостью, к тому же педант. Каждый вечер он сам щеточкой начищал до блеска все имевшиеся у него монеты, а за столом собственноручно резал хлеб, спрашивая, толстый или тонкий кусок отрезать. Когда один из моих кузенов с Двины был у них в гостях, тот отругал его за каплю вина на скатерти, на что кузен демонстративно вылил на скатерть еще полбутылки. Этот поступок казался мне тогда великолепным, это называлось «широкая натура», а Познанское воеводство осталось в моей голове плоским краем добропорядочных скупердяев. Выйти замуж туда было чем-то вроде ссылки в Сибирь.

А ведь культурный уровень моей семьи с восточных окраин, моих родственников или соседей не был выше культурного уровня познанцев. Вероятно, у нас больше пили, и «широкие натуры» с бóльшим размахом гуляли и охотились. Действительно культурных польских домов, с живой и современной библиотекой, как у моего дядьки в Станькове или у Здзеховских в Ракове, вряд ли было больше, чем в Познанском воеводстве – скорее, меньше.

Этот пример моей категоричной юношеской оценки не кажется мне исключением на тогдашних Кресах. Ведь не только к Великой Польше, но и ко всей коренной Польше мы еще в период независимости относились с раздражением и пренебрежением, в каком-то смысле, как алжирские французы к Франции. О том, что Познань антипоэтична, что ее нет на карте польской поэзии, говорилось как о непреложном факте. Великополяки приводили ряд имен, вплоть до Каспровича, вспоминали «Богородицу», памятник польской религиозной поэзии, который был создан совсем не на Кресах, – но все это меркло в блеске Мицкевича и Словацкого.

Моравский показывает нам кусочек великопольского пейзажа – туман над Одрой, болота, заливные луга, могучие дубы, чернозем, где на полях во время пахоты находили каменные и бронзовые инструменты и глиняные сосуды – следы древнейших поселений. Он рассказывает и о более позднем населении, о нормандских рыцарях, пришедших в XII веке, о романской арке в Любоне, о врастании польской шляхты, более кочевой, в мир крестьянства, укорененных и оседлых крестьянских династий.

Автор дает представление о культуре, передаваемой из поколения в поколение, о соседских отношениях между поместьем и деревней – намного более демократичных, чем у нас на Кресах, – и по-свойски, по-семейному решавшихся конфликтах уже в независимой Польше.

В другой главе спор классиков с романтиками описывается как семейный эпизод: Францишек Моравский, братья Козьмяны, Людвик Осинский, потом Юзеф Моравский, наставник «прекрасной Констанции Лубеньской», и пребывание Мицкевича в их усадьбах в 1830 году. Моравский даже доказывает, что «Пан Тадеуш» пропитан не только литовским, но и великопольским духом.

Перейти на страницу:

Похожие книги