Без языка я с трудом пробивался к автохтонам, в основном с помощью эмигрантов, в первую очередь, конечно, поляков, с которыми встречался повсюду и чьи мнения выслушивал с наибольшим вниманием. Я был всего лишь туристом, не проходил испытания поиском места под палящим солнцем. Глядя на этих людей, в основном уже немолодых, которым пришлось строить жизнь заново, я невольно спрашивал, каким путем они сюда попали, но разговор тут же уходил в другую сторону, мы забывали о стране, окружавшей нас. Никогда прежде я не видел так ясно, насколько суждения – что категорические, упрощенные, что растушеванные и проницательные – зависят обычно от самоощущения, от успехов и неудач, от давних переживаний или обид, насколько это подчас проекция наших состояний. До чего же редко человек способен, наблюдая за собой, забыть и по-настоящему пропитаться новыми впечатлениями без предубеждений или изначально заданной, с первой минуты формирующей видение теории.
Ведь Тэн даже сначала конструировал теорию о народах, об их искусстве и только потом ехал в Италию или Англию в поисках аргументов и примеров.
Если наряду с положительными оценками стран Америки, иногда и полными энтузиазма, с быстро растущим локальным «патриотизмом» (Рио или Сан-Пауло, например), я встретил и много негативных, остро критических замечаний, то в один прекрасный день внезапно и лучше всего понял второе дно этих суждений во время разговора с варшавянином в Рио.
Светлая квартирка, полная сувениров из Польши, на полках – польские книги, а на одном из кресел – гора посылок из Польши. Если выглянуть из окна, с одной стороны виден сверкающий краешек роскошного залива, а с другой – голый, отвесный склон горы, врезающийся прямо в улицу. А дальше, выше – негритянские фавелы[190] в гуще деревьев разнообразных форм и всевозможной зелени. Хозяин квартиры говорит мне, стоя спиной к окну: «Природа! Понимаете, она здесь даже не враждебна, она полностью равнодушна. Видите ли, у моего отца в Сколимове был такой газон… рядом с теннисом. Так вот, за тот газон я бы отдал всю эту природу и всю эту Бразилию».
Я все еще слышу голос старушки, пани Ванькович с Бобруйщины, выметенной из своей усадебки революцией и поселившейся в 1920 году на Аллеях Уяздовских, в новой квартире, у самой площади Св. Александра. Слышу ее певучий белорусский польский: «Ах, дорогой, эта Варшава! Здесь и люди чуожие, и страна чуожая, и даже церковь чуожая».
Мне уже давно стало казаться, что всяческая экзотика перестала меня привлекать. «Зачем ехать так далеко, – сказал Ренуар о Гогене, который поехал на Таити, – если с тем же успехом можно писать в Баньё?» А я бы добавил: «и в Мезон-Лаффите». Белая доска в углу коридора, лестница, приставленная к стене, лица в вагоне, везущем меня на Gare Saint-Lazare, – этого хватит. А ведь я не раз в этой последней поездке ощутил, как в молодости, как радостно сжалось сердце, как бывает при встрече с миром неожиданной, чужой, поистине экзотической красоты.
Оуру-Прету – это бразильский Вильнюс, полный барочных костелов, город, населенный когда-то двумястами, а теперь десятью тысячами человек в пустой стране, брошенной золотоискателями.
Аргентинские пампасы, бескрайние пастбища, а посреди них – образцовый приют для сотен прокаженных с опекающей их польской монахиней-францисканкой.
Ориноко – река кайманов, где у истока индейцы все еще стреляют отравленными стрелами в белых, а ближе к устью находится самый большой в мире порт транспортировки железной руды. На его месте еще пять лет назад была дикая пуща.
Миры. Сколь же многое отличает португальскую Бразилию, где индо-американские, африканские и португальские элементы создали совершенно особый этнический состав, от Аргентины или Уругвая, почти совсем европейских. Что общего у архидемократического Уругвая, спокойной, равнинной страны, где самая высокая точка – триста метров, с Венесуэлой, страной вечного лета, снежных вершин, ядовитых змей и диктаторов?
Если на вопрос «Собираетесь ли вы писать?» в начале путешествия я не знал, что ответить, потому что мне казалось, что я так мало могу сказать, то сегодня, даже поняв, что мне уже не хватит жизни, чтобы по-настоящему проникнуть в миры этого континента, я смущенно отвечаю, что хотя бы частицу этих беглых впечатлений, сцепившихся, как шестеренки, с миллионом воспоминаний, я попытаюсь передать.
1955
Толпа и призраки