Совершенно не заметили, что есть нового в «У.». Сравнивали с «Испов.» Р., тогда как я прежде всего не исповедуюсь. Новое – тон, опять – манускриптов, «до Гутенберга», для себя. Ведь в Средних веках не писали для публики, потому что прежде всего не издавали. И средневековая литература, во многих отношениях, была прекрасна, сильна, трогательна и глубоко плодоносна в своей невидности. Новая литература до известной степени погибла в своей излишней видности; и после изобретения книгопечатания вообще никто не умел и не был в силах преодолеть Гутенберга. Моя почти таинственная действительная уединенность смогла это.
Как будто этот проклятый Гутенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушелись «в печати», потеряли лицо, характер. Мое «я» только в рукописях, да «я» и всякого писателя. Должно быть, по этой причине я питаю суеверный страх рвать письма, тетради (даже детские), рукописи – и ничего не рву; сохранил, до единого, все письма товарищей-гимназистов; с жалостью, за величиной вороха, рву только свое, – с болью и лишь иногда.
Читатель найдет в этих книгах, нередко на одной и той же странице, суждения расходящиеся, а иногда и прямо противоположные друг другу. Но аутентичность, пластика выражений, часто глубина мгновенного освещения целых областей мысли и человеческих чувств восхищают. В свое время эти книги произвели сенсацию в России, вызвав волну многочисленных подражаний.
Переводчик Розанова на французский, Шлёцер, пишет, что
каждая мысль, даже самая абстрактная, имеет физиологические корни, но бывает, что эти корни можно отрубить без потери содержания мысли. У Розанова все совсем иначе. Его мысли надо брать с их корнями и даже с комьями земли, прилипшими к корням.
В противном случае, оторванные от телесной реальности, в которой живет Розанов, оторванные от звучания розановской фразы, еще хранящей теплое дыхание писателя, перед нами оказываются банальные или и вовсе огульные утверждения.
Талант передачи, самого переживания мысли («Даже и в мысли – сердце первое», – пишет где-то Розанов) составляет главную ценность его текстов. Пишет он в ту же секунду, когда «мысль упала с души», пока она еще теплая и трепещущая, и добавляет, что, в сущности, никогда не думал sensu stricto[266], а только плакал и улыбался. В другом месте писатель рассказывает, что каждая его мысль неразрывно связана с потребностью высказать и записать ее. Может быть, поэтому каждая мысль его так срощена со словом, так звучит.
Розанов всю свою жизнь был человеком метущимся. С годами все сильнее, все шире раскачивается маятник его мысли. От нежности и любви к религиозному миру православия до радикальных и постоянно усиливающихся антихристианских идей. Один часто повторяющийся мотив, мотив отталкивания и притяжения мира плоти и мира религии, рассматривается у него со всех точек зрения на примере тысяч небольших, конкретных подсмотренных, подслушанных случаев. Все время он противопоставляет христианство и древние религии, прежде всего Ветхий Завет. Борясь с христианством, Розанов не перестает чувствовать себя «в объятиях Бога», который его радость и его печаль. Ведь мир без молитвы кажется ему ужасным.