Отец был верен себе и тогда, когда два года назад ранней весной, в середине апреля, к нам домой пришёл дед Яков, что принёс он с собой я не помнил, быть может, сухие лечебные травы или что-то ещё, но помнил я грязную, мятую бумажку, в которой были указаны обязательная длина и желательный диаметр железных труб для коптильни. Отец всем своим видом выказывал крайнее неудовольствие, грозно хмурил брови, морщил лоб, расстеленная под зелёным абажуром географическая карта не отпускала его, как топь, кончики тонких губ были опущены вниз, в глазах леденел тусклый синий холод и, не обращая внимания на язвительную усмешку матери, окутанную густым папиросным дымом, всем своим видом подчёркивал отсутствие времени. Но дед Яков, прекрасно его зная, был совершенно спокоен, всё больше молчал, пропуская мимо ушей холодные отцовские колкости, а потом, как ни в чём не бывало, встал, попрощался и ушёл, предусмотрительно оставив на столе бумажку с размерами труб и размашисто написанными словами «начало мая». Отец ничего не обещал, и когда в первых числах мая дед Яков пришёл вновь, был ещё более недоволен и ответил отказом, однако на следующий день, возвратившись с работы, он принёс свёрток в толстой, промасленной бумаге. Утром второго дня он встал не в полседьмого утра, как обычно, а в четыре, взял большой свёрток с трубами, обрезанными по размеру, отнёс деду Якову на озеро, даже не разбудив его, положил трубы у входа в шалаш и ушёл на завод.
Эту чудаковатость его знали многие, а потому никогда она не внушала людям ничего, кроме доверия, ибо его отказ значил гораздо больше иного согласия и обещания, иными словами, его отказ означал, что он обязательно сделает то, от чего отказался, тогда как обещания многих часто не означали ничего. Так из года в год, трансформируя непоследовательность в последовательность, он заслужил уважение тех, кто его знал, тех, кто к нему обращался, и лишь уважения матери он не снискал, может быть, даже сознательно не желал его, и мне казалось, что к её уважению он отнёсся бы враждебно или, по меньшей мере, с большим недоверием.
Сломанная рука не стала помехой в удлинении лесной тропинки, потому что дома я просидел только до тех пор, пока мне не сняли швы с подбородка, и отпала необходимость перевязывать голову, а потом регулярно ходил в лес, с рукой, висящей на перевязи, и навёрстывал упущенное, выкладывая по шесть-восемь камней за раз. Уже в тот год, год первого своего перелома, я понял, что из всех многочисленных тропинок, бравших начало на опушке леса, я выбрал ту, которая вела к кладбищу, но к тому времени уже выложил слишком много камней, потратил на это не один год, и не мог отказаться от этой тропинки в пользу другой.