Бывшая Московская — улица деревянных домов, двухэтажных и одноэтажных, с мезонинами, с замысловатыми массивными наличниками, в которых больше заботы о прочности, чем о хрупкой красоте резьбы, с основательными навесами-теремками над парадным крыльцом, а то еще и над калиткой. Окна мезонинов выходят на заросшие травой просторные дворы, где есть место и для флигеля, и для конюшни, и для садика, и для грядок с луком, и для поленниц дров, с лета заготавливаемых к зиме. Дома окрашены масляной краской, предпочтительно охрой или темной зеленью: здесь жили люди солидные, самостоятельные, они не баловались яркими цветами.
В первые послевоенные годы бывшая Московская оставалась, по словам старожилов, почти такой, какой была в конце прошлого века или в начале нынешнего. Я видел на домах ржавые жестяные таблички страхового общества от огня "Саламандра". Вдоль тротуаров росла пропыленная жесткая трава. На бывшем Богоявленском спуске к Свияге улица кривилась, ее обступали двухоконные серые домишки с покосившимися заборами. На лужке подле Свияги паслись гуси и козы.
Тогда совсем нетрудно было представить, как по этой улице, выходившей на тракт, который через леса и степи вел к Москве, скрипели обозы или проносилась почтовая тройка. Воображение рисовало видавший виды тарантас, подкатывавший к крыльцу с навесом. Директор народных училищ Ульянов, разминая затекшие ноги, шел в дом, предвкушая отдых после утомительной поездки по деревенским школам, после ночевки на угарном постоялом дворе, после стычек с тупыми волостными старшинами и равнодушными сельскими богатеями…
Неподалеку за углом погромыхивает трамвай. По асфальту бесшумно катят автобусы, останавливаются неподалеку у того крыльца, где кучер осаживал когда-то упряжку тарантаса Ильи Николаевича.
В доме на Московской улице все знакомо. Знакомо по книгам, фильмам, снимкам, открыткам, гравюрам. Знакома гостиная с бледными обоями и белыми полотняными чехлами на мебели. Столовая, где старинная швейная машина и шахматы на столе, вокруг которого собиралась семья. Кабинет Ильи Николаевича: имена Некрасова и Добролюбова на корешках книг, педагогические журналы и пособия. Комната матери: стопки книг на разных языках, мотки шерсти для рукоделия. Нянин сундучок с крышкой, оклеенной лубочными картинками и обертками от шоколада. Комнаты детей, где у младших — самодельные игрушки, у Александра — спиртовки, колбы для опытов по химии, в комнате Анны — трогательный конвертик "Моему милому папе", рукой дочери переписанное стихотворение о Симбирске: "…далекий, но сердцу близкий городок, и Волги берег твой высокий, и тротуары из досок".
Мы не избалованы жильем, живем все еще тесновато, и квартира Ульяновых на Московской улице кажется большой. Но по тем временам и, главное, по тому положению, которое занимал Илья Николаевич Ульянов, это была скромная, даже тесная квартира. Действительный статский советник, директор народных училищ — на всю губернию подобных званий и должностей было совсем немного.
Кажется, я могу нарисовать на память план любой комнаты в Доме-музее. Но каждый раз смотрю на все новыми глазами: глазами тех, кто впервые идет по музею рядом со мной. В предъюбилейный и в юбилейный годы это было не просто. Поток экскурсантов превзошел все ожидания. Целыми днями стояли огромные очереди, от крыльца до колодца в глубине двора, по нескольку человек в ряду. В каждой комнате одновременно слышались голоса двух-трех экскурсоводов. Знакомый сотрудник музея говорил мне едва не с отчаянием:
— Работаем на пределе. И ничего нельзя сделать. Разве можно отказать хотя бы одному человеку?
К счастью, мне много раз доводилось бывать в музее раньше, причем и в тихие месяцы, до первых пароходов. Как-то по поручению "Литературной газеты" я провел здесь две недели, знакомился с архивными документами и, конечно, встречался с посетителями.
Помню: три пожилые женщины в темных ситцевых платьях долго стоят в столовой подле швейной машины.
— Мать Ленина на многих языках разговаривала, образованная, а, смотри, на семью шила, как и мы, грешные, — говорит одна.
В комнате Марии Александровны разглядывают самодельные кружева.
— На коклюшках связано, — шепчет другая, — у нас до сих пор так вяжут.
Родом она из приволжского села. Знает цену труду. И в этом доме все как бы говорит ей: "Посмотри, здесь умели и любили работать". Она шепчет:
— Как мы… Как и у нас…
Идут в детскую. У всех троих — внуки. Склоняют головы над табелями, над похвальными листами, вздыхают… Почему-то очки у старушек — одни на троих. Сейчас ими овладела старая крестьянка. Нараспев, как многие люди, поздно узнавшие грамоту, она читает стихи, переписанные из детской хрестоматии сестрой Владимира Ильича Ольгой Ильиничной: "Может быть, тебя, мой милый, ждут печали и нужда. Спи, дитя, сбирайся с силой, для борьбы и для труда". Она глотает слова, торопливо снимает очки, достает платок.
— О нем это она, о брате…
И у всех троих — слезы, у старых женщин, проживших нелегкую жизнь.
Сколько не похожих друг на друга людей приходят в музей!