Все кончено. Общежитские перетрахи, сладкий вермут и покер до утра — все осталось прочитанной главой среди прочих страниц, лежащих слева от будущей жизни. С течением времени некоторые из них будут выхвачены, вырваны ветром событий и, перелистывая на закате жизни этот, движущийся к эпилогу бестселлер, он с удивлением обнаружит, что одна из глав прерывается на середине, из другой пропало несколько абзацев, и уже ни за что не удастся восстановить мелочи, унесенные Летой и канувшие в нее, как в омут. Пропавшие листы будут еще приносить однокашники, но он уже никогда не вставит их на нужное место, поскольку любая встреча однокашников спустя годы — обязательная пьянка.
Наверное, я на самом деле пьян, поскольку говорю о себе, как о постороннем. Впрочем, показателей помутнения разума лучшего студента юрфака и без того достаточно. Забрызганный шампанским пиджак, вздыбленный из-под его отворотов воротник сорочки, он торчит крыльями чайки и мешает всякий раз, когда я подношу рюмку ко рту, — вот признаки того, что веселье входит.
Кто день и ночь грезит о белоснежной красавице яхте с алыми парусами, тот рано или поздно отвяжет от пристани чужую лодку. Так и случилось. Три последних месяца мы только и мечтали о том, как скинемся и сдвинем несколько столов где-нибудь в «Сафисе» или ресторане «Президент-Отеля». А все закончилось феерической пьянкой в подвале бара на Малой Ордынке. Впрочем, еще не закончилось… Как мы тут оказались, я уже не вспомню и под пыткой, потому что появились мы здесь, одиннадцать выпускников группы «11-Ю», уже будучи сильно разбавленными. Чуть-чуть в общежитии, чуть-чуть с любимым преподавателем, еще немного — на улице, после вручения дипломов, и еще — по дороге в этот кабак. Редкие посетители, поняв, что скоро окажутся в эпицентре разудалого веселья, не входящего в их планы, благоразумно убрались, и лишь один мужчина лет сорока в чистеньком костюме и темной сорочке остался сидеть, с безразличием потягивая пиво и листая свежий выпуск «Коммерсанта». Вскоре он стал прозрачным, и я его потерял из виду.
Сейчас уже с трудом припоминаю, о чем говорил только что… Ах да, я пытаюсь вспомнить, как мы здесь оказались. Но ничего не получается. Я не помню. Мы пили, куда-то шли, шли и в конце концов оказались здесь, где я на латыни и произнес первый тост:
— Sic itur ad astra!
Что я имел в виду, заявляя, что к звездам идут именно так, а не иначе, я не знал тогда, а сейчас мне и вовсе не до этого. Три наши девочки смеялись, одна из них, Риммочка, придвигалась ко мне все ближе и ближе, и я дошел до той степени алкогольного опьянения, когда посчитал возможным заказать фужер с игристым и заорал, глядя почему-то на бармена:
— Virginity is a luxury![1]
Клянусь богом, он ничего не понял, потому что если бы понял, рассердился. Риммочка же рассмеялась и приняла это как оценку своих попыток овладеть мною еще до выхода из кабака. Ее рука ползала по полуметру моей ноги, от колена до ширинки, и колено при этом ее волновало меньше.
Я перешел на латынь, потому что возникли проблемы с русскими шипящими. В латыни слова можно рубить с плеча, не заморачиваясь тем, что по произношению догадаются о твоей невменяемости. Пытаясь выяснить, пил ли я, Ирина постоянно заставляет меня произнести: «фиолетовенький». Это слово я перестаю выговаривать даже после пятидесяти граммов водки. Я вспомнил о Ирине, и нога моя машинально дернулась в сторону от руки Риммочки, которая уже не гладила, а яростно скребла ногтями.
Латынь — язык для врачей и юристов. Первым она нужна, чтобы писать нечитаемые рецепты, вторые ее используют, чтобы поднаддеть на кукан образованности вислоухого прокурора в суде или блеснуть чешуей на международном симпозиуме. Настоящая любовь приходит через ненависть. Я возненавидел римское право и латынь со второго курса, но уже к четвертому, проникнувшись странным чувством раскрепощенной привязанности, знал эти предметы едва не лучше преподавателей.
— Пошли в туалет, — шепчет мне пахнущим виски воздухом Риммочка, и я по причине отравления спиртным не сразу соображаю, что пойти в туалет я могу с Вадиком Грезиным, с Колей Абрамовым, к примеру, но никак не с Риммочкой. Однако, повинуясь странному инстинкту уступать просьбе женщины по любому поводу, снимаюсь со стула и нащупываю ногами твердь.
Риммочка пылает. Она уже дышит в ритм и руки ее не слушаются. Она рвет на мне рубашку, глаза ее блестят нездоровым светом, и я едва поспеваю за ней, утопающей во мраке подсобных помещений. Не дотащив меня до туалета, она закидывает мне на бедро ногу и прижимается спиной к стене.