Плач биографа о природе (тренос второй)
Если бы не банки из-под пива! Но Эпоха мутаций принесла с собой, как Церера в подоле, эти серебристые баллоны. И щедро раздала и рассеяла всюду: маленькие цистерны, до краев налитые спелым соком зерна и горьким хмелем. И щелкает узкий алюминиевый язычок, и открывается треугольный ротик, и тянется навстречу алчущим губам, и вот они слиты. И пустая высосанная оболочка, легкая, совершенная в своей никчемности, летит в сторону. Куда попадет.
И многие попадали в реки, речки и ручейки. Так и в нашу Истру. Чудное у нее имя: ведь в былые времена и Дунай звался так же. Истр – и вот Истра. Быстрая Истра. Истра стремительная.
Если бы не банки, разве спаслись бы от исчезновения бычки-подкаменщики, испокон веков населявшие истринские мелководья? Пропали бы навсегда, как другие рыбы. Те, что ушли вместе с наядами вслед за великим Паном вглубь времен…
Но хитрые маленькие бычки, чуткие к Эпохе мутаций, мутировали сами и стали еще меньше – точно такими, чтобы пролезть в треугольную дырочку затонувшей пивной банки. Изменилась даже форма их скользкого пестрого тельца – прежде плоские, теперь они треугольны в сечении, как напильник; а потому легко проникают бычки в банку, откладывают там свои икринки и, затыкая отверстие собою, выращивают там молодь. Прочих рыбок в Истре уж не увидишь: сперва икру их поели ротаны – головешки, сорные, широкоротые, склизкие, как лягушки, а потом даже ротанов не осталось: их тоже кто-то съел, а после вымер. Сточные воды из прибрежных коттеджей, полные нечистот и химикатов («Тайд! А теперь мы идем к вам!»), бычки перенесли стойко. Но только они. Они одни.
Если бы не газоны! Но владельцы участков в долине и по склонам оврагов так полюбили газоны… Что за дача без мирного жужжанья косилки, без вееров алмазных брызг, в жаркий день раскрытых над стриженой свежей травкой!
Но чтобы посеять, нужно вырубить и выкорчевать. И вот пали со стоном дриады в стволах черных ольх и черемух, еле слышно пискнули перед смертью на дне оврага нежные жительницы тонких стволиков бересклета, мелких берез и осинок…
И весна, Примавера, нежнейшими своими ногами ступила на колючую щетку газонной травы – вместо бархата мхов и пушистых подковок копытня, желтых примул, голубых, как небо, пролесок, скучный покров, жесткий ковер из «Икеи» ей здесь постелили…
И напрасно крапивник, зарянки, синицы и славки, серые пеночки и соловьи, и варакушки в ярких уборах место искали для гнезд – на газонах не водятся птицы.
Лужи исчезли. А с ними пропали тритоны. Тщетно бродили мы с Виталиной вдоль русла ручья, меж железных заборов. Луж не нашли – и ручей не звенел, а чуть слышно полз по камням, и шептала бессильно наяда что-то сухими губами, и погибала от жажды.
И все чаще страшные стали нам попадаться находки. Однажды мы заглянули в дуплянку, откуда что-то давно не слетала с гнезда мухоловка. Видим: на дне распластала безжизненно крылья мертвая птичка, укрыв своим телом погибших от голода деток. Нечем их было кормить: комары не живут на газонах. Бабочки, мухи и тысячи мелких существ сгинули вместе с бурьяном со склонов оврага.
В тот осенний день, спустившись из мансарды в прадедову нору и напившись под желтым абажуром чаю, мы с профессором вышли на дорогу, ведущую к Истре, чтобы совершить обычную прогулку по берегу, вокруг Трехдубового Леса, названного так отцом в ту пору, когда на опушке еще высились три раскидистых могучих великана, а сам Лес не был частным владением и любой мог гулять в задумчивости под сенью его дубов, берез и сосен, слушая переливчатые голоса иволг высоко-высоко в ветвях, под самым солнцем, или предаваться любви в зарослях душистой темной малины, или, смеясь, играть в салочки на дорожках, устланных шелковистой сосновой хвоей. Помню себя – за ручку ведомого по лесу прадедом и прабабкой. Для тех все минуло – детство, молодость, старость. Нет, не целовался я ни с кем в этой малине. Не успел. А сейчас она побледнела, опала, и только несколько прозрачных плетей торчат из-за забора.
Изгородь преградила нам путь и там, где мы этого совсем не ждали. У старой железнодорожной насыпи, по которой во времена отцова детства сновал паровозик из Манихина в Истру. Когда я был маленьким, как отец в ту пору, насыпь поросла уже соснами и березами, с песчаных склонов ее можно было скатываться веретеном, прижав к бокам руки, а под молодыми деревцами, во мху и сером хвойном опаде, попадались душистые розовые рыжики и крепкие маслята на желтых ножках. И однажды весной, когда трава уже зеленела, я издали слышал там странный громкий зов – то ли отрывистое мяуканье, то ли лай. Отец сказал – рысь. Кричит во время гона. Да, вот что здесь бывало. Рысь, подумать только!