Он помнил, что он тогда чувствовал. Тирион просто не мог вспомнить музыку, которую играл. Всё остальное, касавшегося того дня, касавшееся каждого дня, если уж честно, было чётким и ясным. Лишь музыка расплывалась, будто прошедшее время лишило воспоминание ясности.
С тех пор, как он съел лошти, в его разуме произошёл целый ряд изменений. Одним из наиболее поразительных была его память, и не только полученные им новые воспоминания, но его собственные. Тирион ничего не забывал. О, он мог быть забывчивым, но каждый раз, когда он пытался вспомнить конкретное событие, или что-то иное, память безукоризненно отзывалась. Что бы лошти ни сделал, встраивая в него воспоминания Ши'Хар, это также дало ему идеальную память. Идеальную во всём кроме музыки.
Почему так?
«Потому что у Ши'Хар никогда не было музыки», — осознал он. Старейшины Ши'Хар вообще были лишены слуха. Музыка всегда была для них чужой.
Лошти улучшил то, как его мозг хранил информацию, но как бы это ни было сделано, на его способность вспоминать музыку это не повлияло. Идеальная, чёткая ясность всего остального заставляла его знание музыки казаться тусклым и невразумительным.
Они дали ему знания веков, и украли его сердце. Подняв взгляд на Кэйт, он увидел, что она всё ещё пристально наблюдала за ним, и от фрустрации ему захотелось расплакаться.
— Я не знаю, о чём ты думаешь, Даниэл, но что бы это ни было — забудь, и просто сыграй для меня, — настоятельно сказала она ему.
«Вот оно!». Он моргнул, глядя на неё с внезапной надеждой.
— Я попытаюсь. Ничего не говори, просто позволь мне играть. Как бы музыка ни прозвучала.
Она кивнула, и он закрыл глаза.
Воспоминания о том дне на холме не помогали, они были слишком яркие, слишком чёткие. Вместо этого он попытался вообще ни о чём не думать. Под всем остальным всё ещё оставались его чувства, тихо подавленные горой знаний, информации и воспоминаний. Он вцепился в ощущение того весеннего дня, и попытался заблокировать собственные воспоминания о нём, и одновременно с этим пытался играть, не помня все те детали, что окружали тогда его игру.
Его палец дёрнул струну, позволив единственной ноте наполнить воздух. Он сосредоточился на этой ноте, на единственной чистой вещи, существовавшей вне его самого. Когда нота начала утихать, он сыграл другую ноту, и стал слушать её, игнорируя всё остальное.
Что-то зашевелилось внутри него. Что-то нечёткое и неясное, однако всё же могучее. Последовали ещё ноты, простые и невинные, будто ребёнок взял его цистру, и экспериментировал с чистой радостью извлечения из неё звуков.
Однако он не был ребёнком, и его пальцы знали больше, его сердце знало больше. Он обнаружил, что играет аккорды, и мелодия обрела форму. Несколько раз он едва не споткнулся, когда память вмешивалась в игру, заставляя его пальцы цепляться за струны не в тех местах, но когда он расслаблялся, поддерживая пустоту у себя в голове, его руки находили свой ритм.
Воздух в комнате стал напрягаться от эмоций по мере того, как его душа вырывалась из цепей, которые свил вокруг неё его мозг. Его кожа горела, на лбу проступили бисеринки пота, и вскоре всё его тело намокло. Его руки будто зажили собственной жизнью, и играли с отчаянием, о существовании которого он и не подозревал.
Музыка вызывала новые воспоминания, но если бы он позволил им выйти на передний план, то его руки снова начали бы сбиваться, поэтому он с усилием поддерживал разум ясным. Но ясность не означала пустоту. Лившаяся из цистры музыка несла в себе всё то, что скрывалось внутри него — горе, печаль, гнев, ярость, и, поверх всего этого — ужас. Ужас от того, чем он стал, что он сделал, что он продолжал делать, и, более всего, ужас от того, что он собирался совершить. Всё это также пронизывала вина, а также страх и неуверенность, скрывавшиеся от его бодрствующего разума.
Действительно ли цель оправдывала средства?
Нет, то был неправильный вопрос. Планируемая им цель не могла ничего оправдать. Действительно ли ужасные несправедливости прошлого оправдывали уничтожение настоящего и, возможно, ещё и будущего?
Он играл, пока не опустел, а ноты не вытянулись, утихая до почти полной тишины, и тогда он наполнил пустоту своим желанием. На миг он увидел Элдина и Инару, снова игравших, и его пальцы едва не споткнулись, но он не остановился. Сделав глубокий вдох, он стал бороться дальше, не позволяя появлявшимся в голове образам сбивать себя. Мысли о детях наполнили его сердце, и позади всего этого был намёк на медно-рыжие волосы и искрящиеся глаза.
Музыка поднялась подобно фениксу, поднимающемуся из пепла его несчастной души, и несмотря на всё, что было прежде, в ней был намёк на надежду.
А потом музыка закончилась.
Открыв глаза, он обнаружил, что Кэйт смотрит на него. Её щёки были мокрыми, но слёзы уже перестали течь. Тирион ощутил стыд — как за музыку, так и за то, что она собой представляла, и за тот факт, что обрушил на неё свои страдания:
— Прости.