– Я уже немолод, и мне нужно бережно относиться к своему времени. Как вы знаете, сейчас я завершаю работу над главной книгой моей жизни – историей русской литературы XIX века в трех томах. Осенью сдаю первый том, весной – второй и ровно через год – третий. Причем я не беру академический отпуск. Два раза в неделю у меня лекции, к ним я по старинке готовлюсь, кроме того – семинарские занятия и консультации…
После смерти Розы я не могу долго находиться дома один. Дети разъехались… Еще раз спасибо, но я вынужден отказаться.
Гремину ничего не оставалось, как чуть поприжать.
– Профессор, если честно, я ожидал такой ответ. И все-таки позвольте отнять еще несколько минут вашего времени. Как вы думаете, есть ли вообще смысл переписывать биографию Гоголя? Или все равно ничего принципиально нового не приоткрыть? Вы крупнейший из ныне живущих специалистов по Гоголю в Европе, а может быть, и в мире…
Доза лести никогда не мешала даже в общении с самыми скромными и порядочными людьми.
Дождь за окном усиливался: уже не постукивание одиноких капель, а довольно громкое и назойливое шуршание, под стать шуму дорожного движения. Дождь не мешал разговору. Скорее утяжелял его. Заметно поубавилось света. Верная псина распласталась на полу, прислонив здоровенную башку к ногам хозяина. Тот сидел, глубоко вдавившись в кресло, прикрыв граненый стаканчик ладонями, словно согревая его.
Пауза длилась довольно долго.
– Видите ли, Андрей Николаевич, когда-то у меня это получалось лучше, когда-то хуже, но всю жизнь я старался оставаться самим собой. Мой отец, тоже университетский профессор, привил мне верность социалистическим идеям, – сейчас сказали бы «социал-демократическим» – и любовь к русской литературе. Он был дружен с кружком русских народовольцев, живших в эмиграции в Турине. Мне кажется, он был тайно влюблен в русскую девушку – революционерку. Она потом погибла в перестрелке…
Меня пытались соблазнить, революцией, Коминтерном, фашизмом, возможностью эмигрировать в США. Я не поддался. Не стал коммунистом, не эмигрировал, не вступил в фашистскую партию, хотя мне за это пришлось заплатить шестью годами ссылки. Маленький городок в Базеликате. Полторы тысячи жителей. После войны началось повальное сведение счетов – люди ломались, стрелялись. Мне помогла выстоять моя любовь к русской литературе. Со временем она соединилась с моими социалистическими убеждениями. Любя русскую литературу – Толстого, Тургенева, Ахматову, Мандельштама, – я любил и Советский Союз. Не сталинский, конечно, а тот, которого никогда не было, но в который мы все верили.
Профессор замолчал. Отпил пару глотков.
– Знаете, в чем отличие русской литературы? Это литература текста. Ее надо читать. Со вкусом, вдумчиво. Как вы пьете «Бароло». Настоящий текст содержит в себе все. За пределами текста нет ничего. Жизнь писателей за рамками минимального набора исходных данных, меня никогда особенно не интересовала. Доискиваться до тайных мотивов их поведения мне казалось чем-то неприличным. Чуть ли не изменой литературе. Потому что по большому счету жизни писателя вне его книг не существует.
Вспоминая разговор с Маркини, Гремин испытывал жгучее чувство стыда. Ему тогда постоянно хотелось посмотреть на часы. Он еле сдерживался. Неожиданно профессор грузно поднялся, приблизился к ближнему книжному шкафу за креслом, близоруко всмотрелся в книжные корешки, потянул за один из них.
– Я вам прочитаю крохотный кусочек, – он снова устроился поудобнее и стал читать. Негромко, не слишком выразительно, как, наверное, читал бы своему ребенку: – «Медленно поворотил он голову, чтобы взглянуть на умершую и… Трепет побежал по его жилам: перед ним лежала красавица, какая когда-либо бывала на земле. Казалось, никогда еще черты лица не были образованы в такой резкой и вместе гармонической красоте. Она лежала как живая. Чело, прекрасное, нежное, как снег, как серебро, казалось, мыслило; брови – ночь среди солнечного дня, тонкие, ровные, горделиво приподнялись над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на щеки, пылавшие жаром тайных желаний; уста – рубины, готовые усмехнуться… Но в них же, в тех же самых чертах, он видел что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья из-за кружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе. Рубины уст ее, казалось, прикипали кровию к самому сердцу. Вдруг что-то страшно знакомое показалось в лице ее. „Ведьма!“ – вскрикнул он не своим голосом, отвел глаза в сторону, побледнел весь и стал читать свои молитвы. Это была та самая ведьма, которую убил он».
Маркини пропустил несколько страниц и продолжил чтение: