27 января 1837 года после шести часов вечера по городу стал расползаться страшный слух: Пушкин стрелялся на Черной речке с Дантесом и получил тяжелую рану в живот. Лермонтов и так был простужен, а тут слег в постель. Точно на Черной речке смертельно ранили его самого. 29 января Пушкин умер. Лермонтов тут же ответил на эту смерть стихами. Пока это были первые 56 строк без эпиграфа и разящей концовки. Раевский тут же сел снимать копии. И стихи стали распространяться по городу. Скоро весь образованный Петербург их читал. Эти стихи дошли до людей, близких Пушкину, понравились, были тут же списаны, и распространение приняло характер лавины. Из Петербурга в письмах поехали они в другие города империи и за границу. Дошли эти списки, разумеется, и до Третьего отделения, и до императора. Николаю не слишком понравилась резкость слога, но особой вредности в этих строках он не нашел. Император знал, что Пушкина образованное общество любит, так что стихи какого-то незнакомого ему офицера он расценил как юношеское выражение этой народной любви. А настроение против Дантеса и всяких прочих французов принял как выражение патриотизма. Патриотизм Николай считал чувством полезным и никаких мер к стихотворцу применять не собирался. И если бы Лермонтов не приписал еще 16 строк и не поставил эпиграф (как он думал, для удостоверения лояльности!), так последствий бы и не было.
Но общество бурлило. Общество разбилось на два лагеря: одни были на стороне Пушкина и во всем обвиняли Дантеса и коварный двор, потворствовавший травле Пушкина, а другие защищали Дантеса и обвиняли Пушкина в скверном характере и африканской ревности. И это были не какие-то незнакомые люди, а связанные с Лермонтовым родством. Даже его бабушка считала, что Пушкин сам в своей смерти виноват. И страшно боялась за внука – то хотела изъять ходившие по рукам списки, то, как вспоминал Михаил Лонгинов, винила во всем себя: «И зачем это я на беду свою еще брала Мерзлякова, чтоб учить Мишу литературе, вот до чего он довел его». Дался ему этот Дантес!
По закону, Дантеса должны были судить, его и взяли под стражу, и он ожидал самого худшего. Но через несколько дней понял, что смертной казни (таково было наказание за дуэли в России того времени, и только царская милость могла смягчить приговор) не будет и что мнение света на его стороне. И стал открыто озвучивать (и его слова разнесли по всей столице) собственное мнение об убитом им Пушкине. Мнение было таково, что подобных сочинителей в его Франции не перечесть, и что он сам по требованиям чести не мог уклониться от дуэли. Лермонтов знал об отношении света к Дантесу, узнал и об этих его словах. И совсем занемог.
Он был в таком состоянии, что бабушка послала за доктором Арендтом, чтобы тот прописал внуку что-нибудь успокоительное. Это был тот самый доктор Арендт, который пользовал и раненого Пушкина: вместо подачи успокоительного он просто изложил «всю печальную эпопею тех двух с половиною суток с двадцать седьмого по двадцать девятое января, которые прострадал раненый Пушкин», как назвал последние часы поэта Юрьев, – «все, все, все, что только происходило в эти дни, час в час, минута в минуту». Только он ушел, проведать кузена явился Николай Столыпин, служивший под началом графа Нессельроде и знавший Дантеса как обаятельного и славного малого; он, по рассказу Юрьева, говорил о том, что вдова Пушкина недолго будет вдовою, потому что траур ей не к лицу, похвалил стихи Лермонтова и пожурил тут же, передав всеобщее мнение, что зря он так выступил против милого Дантеса, и оправдал француза тем, что тот не мог уклониться от дуэли не уронив чести.