Была какая-то минута стесненности, неудобства — и с ее, и с его стороны, когда он суетился, не знал, как поставить ее. Но очень скоро волнение это прошло. Стоя лицом к свету, Эльвира позировала ему, и он писал ее — сначала углем, а потом и маслом.
Она была непривычна к такому делу, к неподвижности и очень быстро уставала. Тогда Игорь говорил: «Отдохните!» — и кивал на старый диван, протертый по краям. Она со вздохом облегчения садилась. А он еще некоторое время работал — подправлял рисунок, вытирал кисти. Покончив с этим, и он садился с нею рядом.
Диван был старый, пружины с т р е л я л и, но Игорь любил его. Он валялся тут часами, — придя с этюдов, или вечером, в дождливую погоду. Когда нельзя было выйти погулять, он ложился на диван, брал в руки книгу, какая была под рукой, и читал. Поэтому на диване валялись в беспорядке его любимые книги, с которыми он не расставался. Если ему надоедало чтение, Игорь рассматривал иллюстрации, которых и в «Истории искусств», и в мемуарах Репина было множество: и красочных вклеек, и черно-белых, разбросанных по тексту.
— Можно я посмотрю? — Эльвира указала на книгу по технике живописи — хорошее издание, недавно, кстати, появившееся.
— Пожалуйста!
Эльвира взяла книгу, стала не спеша перелистывать страницы. А Игорь, присев рядом, рассматривал ее, выверяя цвет, овал лица, очертания рук. На волосах ее и на рукаве играли яркие блики, а наклоненное над книгой лицо — в тени. Это лицо было спокойно, но, пожалуй, излишне строго и напряженно, вернее, сосредоточенно. Одной рукой Эльвира держала книгу, а вторая — лежала поверх страницы, которую она читала. Пальцы рук у нее, может, не такие уж выразительные, какие были у Тани Остапенко, но в общем-то ладони у Эльвиры ничего, симпатичные.
Потом, мало-помалу, это чисто профессиональное зрение уступило место другому, человеческому. «Вот, — думал теперь Игорь, — рядом со мной сидит очень милый мне человек — девушка, ладная, крепко сбитая, хорошо обо всем рассуждающая, все умеющая делать; с хорошим, открытым лицом, симпатизирующая мне. Вот — обнять бы ее сейчас и, заглянув ей в глаза, сказать: «Эльвира! Я люблю тебя. Будь моей женой».
Но его тут же передернуло всего от этой мысли. Он представил вдруг, как они заявятся с Эльвирой домой, на Арбат, — в крохотную комнатушку, где едва помещаются две кровати — его и старая кровать матери с металлическими балясинами на высоких спинках.
«Мама, — скажет он, — прими и будь ласкова: это моя жена, Эльвира».
Мать с ужасом отшатнется от него.
«Эльвира… — пролепечет Ирина Сергеевна. — Она что же, тоже художница?»
«Нет! — скажет Игорь. — Она экономист, инструктор райфинотдела в Заокском».
«Экономист»… — мать не сможет произнести это слово — только будет беспомощно шевелить бескровными губами.
— Да… искусство! — говорит Эльвира, нарушая его мысли.
— И что — искусство? — переспросил он.
— Да так… — Эльвира улыбнулась. — Вот, гляжу: не боялись позировать женщины… — Она кивнула на цветную вклейку, где была воспроизведена «Венера с зеркалом» Веласкеса.
В первое мгновение Игорь не нашелся даже, что сказать, что возразить. Настолько неожиданными были эти слова. И о каком полотне они были сказаны? Они были сказаны о полотне, создать которое втайне мечтает каждый художник.
— Что вы! — воскликнул он. — Разве позировать зазорно?! Вы знаете, когда это писалось? В средние века, в Испании, в те времена, когда инквизиция установила запрет на изображение в искусстве всего светского. — Игорь был в ударе; он был так взволнован, что не мог сидеть. Он встал и, прохаживаясь перед Эльвирой, которая продолжала перелистывать страницы книги, говорил, говорил — как ему казалось, очень убедительно, но выходило как-то сухо, по-книжному. — Живопись в основном чем была занята? Художники расписывали церковные алтари. И вдруг «Венера с зеркалом»! Какой вызов инквизиции! И какой при этом такт художника: лица ее мы не видим. Лежит женщина. Чарующее, прекрасное тело. Мы видим ее только в зеркале, которое она держит в руках. И главное: она никакая не Венера, а самая обыкновенная, земная женщина. Поглядите еще раз на нее — ничего идеального. А в нашем воображении — это идеал. Но искусство для того и существует на свете, чтобы воссоздать идеал человека. Этим оно облагораживает, делает нас лучше.
— Не знаю: у этих великих только одни «Мадонны» да «Венеры», — со вздохом сказала Эльвира. — Я не берусь судить — я мало смыслю в этом. Но мне кажется, что человека можно нарисовать и в быту, и в труде, и в одежде. У нас там, в Заокском, девчата-штукатуры, молоденькие такие, только из ФЗО, школу-двухэтажку отделывали. Сядут они на бревнышко в полдень, обедать. Чистят яйца, пьют из бутылок молоко. А я на них смотрю в окно — любуюсь: до чего же хороши! Сами в перепачканных известью комбинезонах, а личики у всех такие молодые, да все разные! Нарисуйте — это ли вам будет не искусство?!