нечно-земную камеру смертников, и он в горькой тоске, безвинно униженный и оскорбленный, будет ждать рассвета, казни. И только чудо, ее молитва спасут его. Оказавшись в окружении, в плену, его будут раздетого и разутого гнать в колонне по осенне-снежной распутице в фашистскую неволю, в рабство. И нещадно колоть штыками. Не единожды он будет бежать из плена. За побеги, в назидание остальным, его привяжут к деревянному кресту, поднимут на распятье и будут носить по лагерю перед заключенными; будут обливать холодною водою на морозе, и он будет долго-предолго стоять на ветру ледяною глыбою, травить до смерти овчарками. Но он снова выживет. И сбежит.
Сын еще ничего не знает. Правда его жизни скрыта временем.
Неисповедимы его пути.
Но мать, наделенная даром провидицы, мудрым и чутким сердцем предвидела его рок, который жил в ее сыне и ждал своего времени. Она не могла отдать его в такую страшную беду, отдать на поругание, отпустить его на добровольно избранный им крестный путь.
В ее милосердно-материнском сердце зрел протест.
Но как спасти его? И можно ли? Не от богов ли проклятье?
Матерь Человеческая угрюмо и строго посмотрела на сына. Он стоял безмятежно, слегка опустив голову, не чувствуя беды, страдания и смерти. Он был чист и свят в своем благородном порыве, в своем самоотречении. Но глаза отводил, чувствовал вину. И мать поняла: все слова ее бессмысленны. И не нужны сыну. И уже никому не отвратить страшную правду его судьбы.
Сын был из окаянного племени праведников, нес в себе непоклонность, одержимость.
Думы о сыне расслабили Марию Михайловну. Она подняла глубоко запавшие глаза, устало спросила:
─ И когда же ты уходишь?
─ Немедленно, мама. Попрощаюсь с вами, чемодан в руку. И в поход.
─ Как немедленно? Я не ослышалась? Объясни толком, ─ строго потребовала мать.
─ Чего объяснять? ─ выразил недовольство сын. ─ Отпустили на день. К двенадцати ночи быть у райкома партии.
─ Оглумеешь с вами, ─ тяжело вздохнула женщина. ─ Прибежал взбалмошный, как от волчьей стаи отбивался. И ни свет, ни заря на фронт! Не потужить, не погоревать, не поплакать всласть. Нешто по-людски?
Александр подошел и обнял ее.
─Так надо, мама. Извини. Знаю, что приношу тебе боль. Но так надо, родная.
─ Кому надо? – в горе спросила она.– Исстари на Руси провожали ребят с благословенно-тоскующим плачем женщин, с праздничною гульбою. На десять дней их освобождали от пашни и сенокоса. Они ходили от избы к избе, по гостям, пили водку, горланили песни под гармонь и балалайку. И никто их не осуждал. Даже самые строгие бабы. Напротив, все в деревне с почтением, ласково говорили: «Годные гуляют!» И подносили стакан самогона, пирог на закуску. В каждом домашнем святилище призывники были – знатные и желанные гости. Я была девушкою, я сама видела, как провожали героев на фронт в первую мировую. Обычай этот не от русской разгульности, удалой, забубённой бесшабашности. Ребята уходили на войну, на смерть! Осознай! И им на расставание играл оркестр! Грустный и гордый марш «Прощание славянки», берущий за сердце. Все было свято и торжественно.
Почему? Все шло от смысла, от крепости жизни, от красоты ее, от осознания ценности человеческой сути. А ты как уходишь? Ни марша «Прощание славянки», ни песен, ни гармоники, ни праздничной гульбы, ни материнского благословения. Уходишь, как беспутный бродяга! Не стыдно? Забыл разве, как я в печали, строго и молитвенно произнесла: прокляну, ежели ослушаешься?
─ Не забыл.
─ И что же?
Башкин хмуро уронил:
─ Вернусь с войны, отгуляем!
─ Вернешься ли? ─ грустно посмотрела мать.
─ Вернусь, я живучий, ─ твердо заверил сын. ─ Не всех там убивают. Не хорони заранее.
─ Ишь, расхрабрился. Вояка! – строго осудила его веселость Мария Михайловна. И отошла к печке, сняла медную заслонку, сложила лучины, сверху положила березовые поленицы, разожгла огонь. Стала собирать ужин. ─ Добро бы женат был. Дети были бы. Убьют, и рода пахарского не продлишь, себя не оставишь в памяти сына, дочери. Что жил, что не жил! Зачем своеручно ищешь свою погибель? Отскажи! Твои сверстники не торопятся. Придет черед, и их возьмет черт. Зачем из упряжи выбиваться? Обождал бы годок, свой срок, вошел в зрелость. Тебя бы самого востребовали. И вышагивай на битву со спокойною совестью. Кто гонит, какая печаль?
По живым и добрым движениям матери было видно, что она с тоскою и мукою, но примирилась с реальностью. И теперь осуждала-наставляла больше для порядка. Ее душевное равновесие радовало.
И Александр тепло сказал:
─ Ладно, мама. Оставим печали. За свое Отечество я иду на крест. За тебя, за сестер и братьев, дабы жили в свободе, а не в рабстве. О чем еще толковать? Придет смерть, что ж! Приму ее с молитвою и смирением. За Русь свою.