Наказывая меня за какой-то проступок, мама переставала со мной разговаривать и даже замечать меня. Она могла поступать так долго — две — три недели, ожидая, когда я попрошу прощения. Удивительно, что опыты эти ее ничему не учили. Кажется, она могла бы убедиться, что чем дольше продолжалось наказание, тем менее возможным становилось для меня сделать то, что она хотела. Даже сознавая свою вину, я ни за что не хотела просить прощения. А уж если считала наказание несправедливым, то о примирении таким путем не могло быть и речи. В конце концов папе или Гуте приходилось как-то улаживать конфликт. Но напряженность оставалась надолго — а потом разражалась очередная буря. Помню один такой случай.
Дом наш стоял на углу Университетской улицы и круто уходившего вниз, к базару, бульвара, называвшегося Бурсацкий спуск. Внизу бульвар кончался у перпендикулярной ему трамвайной линии. Летом мы играли на этом бульваре, зимой съезжали по заледеневшему спуску прямо вниз. Санок у нас не было, ими служили листы жести, почему-то в изобилии валявшиеся в кустах. Забава была довольно рискованная: разогнавшиеся наши экипажи останавливались в нескольких метрах от трамвая, и особенным молодечеством считалось разогнаться так, чтобы остановиться как можно ближе. Помню, как ругались вагоновожатые, но никому в голову не приходило загородить выход с бульвара.
Разумеется, и мои домашние много раз видели наши подвиги, но никогда ничего не говорили — пока однажды мое катанье не кончилось плачевно. Я врезалась в кустарник, сильно поцарапалась, и ребята привели меня домой всю в крови. И вот тут-то мама начала бранить меня за катанье на Бурсацком спуске и запретила близко подходить к нему. Я была возмущена несправедливостью (раньше-то ничего не говорили!) и отвечала дерзко. Взаимное молчание после этого тянулось долго и ситуация становилась неразрешимой, потому что, как только зажили мои царапины, я снова упрямо отправилась на спуск.
Выход из положения, как всегда, нашла Гутя. Приближался мамин день рождения, и Гутя предложила мне сделать маме сюрприз: самостоятельно вышить аппликацией наволочку на диванную подушку. Предложение было заманчивое. Во-первых, Гутя научила меня вышивать аппликацией (ей я вообще обязана первыми навыками шитья — это она научила меня управляться с иголкой и ниткой, показала несколько швов и, главное, научила штопке; мама ничему этому меня не учила, а увидев первую мою штопку чулок, сказала: «Вот спасибо Гуте, с сегодняшнего дня ты будешь все штопать и чинить себе сама»). Во-вторых, затея эта была окружена столь занимательной для меня тайной. Вышивку следовало прятать, едва мама входила в дом, скрывать даже от папы и Дани («а то проболтаются!»). И, конечно, увидев мою наволочку с вышитыми маками, мама растрогалась, и конфликт был исчерпан.
Вообще-то я была спокойной девочкой, всегда находившей себе занятия и мало нуждавшейся во взрослых. Я очень много читала, сама сочиняла, часами играла в кукольный театр, рисуя и вырезая из бумаги своих персонажей, рассказывала сама себе разные истории. Но с Гутей всегда было интересно разговаривать — главным образом потому, что она сама к этим беседам, как и ко всем моим занятиям, относилась с неподдельным интересом. Это она отвела меня в первую мою детскую библиотеку возле дома, представила заведующей и потом я могла ходить туда одна и самостоятельно выбирать книги.
Она же первая всегда обсуждала со мной мое чтение и поощряла первые попытки размышлений над прочитанным. Как-то мне подарили «Сказки» Пушкина с рисунками Билибина. Я без конца перечитывала книжку, скоро выучив почти всю наизусть. Но по поводу «Сказки о царе Салтане» у меня возникли некоторые недоумения, которыми я и поделилась с Гутей. Я хорошо понимала волшебство, по которому на пустынном острове внезапно возник город. Но ко всей предваряющей его истории подошла вполне реалистически и никак не могла понять, как же могло случиться, что, вернувшись с войны, царь не смог или не стал разбираться в том, что случилось с женой и ребенком и почему не был выполнен его приказ «ждать царева возвращенья для законного решенья». И почему он не докопался до того, что случилось с гонцами, — ведь и они, судя по сказке, были живы, как и бояре, выполнившие мнимый царский приказ. Меня, кроме того, занимал совсем уже практический вопрос о том, во что же был одет Гвидон, когда вышел из бочки, куда попал младенцем: сам он, растя «не по дням, а по часам», из ребенка в пеленках превратился в юношу — а откуда одежда? И почему он «нарекся князь Гвидон»? Ведь его крестили при рождении («со креста снурок шелковый натянул на лук дубовый») — значит, как-то уже назвали! Гутя внимательно выслушала меня и не только согласилась, но горячо меня похвалила за привычку вдумываться в прочитанное. «И Пушкин поблагодарил бы тебя за критические замечания», — сказала она, и я преисполнилась гордости.