В 30-х годах, когда наша семья время от времени бывала у него в гостях, это был уже вальяжный советский барин, заместитель начальника одного из важных, в годы бурного строительства, главков Нарком-тяжпрома — Главцемента (Главк строительной промышленности и промышленности стройматериалов). Он обладая, разумеется, всем атрибутами чиновника такого ранга — трехкомнатной квартирой в недавно построенном доме в Денежном переулке на Арбате, дачей в Малаховке, служебным «Линкольном» с бегущим оленем на бампере, молодой красавицей женой (с первой женой Верой он развелся, оставив ее в Ростове, а дочь Зину, с согласия жены, увез с собой в Москву). Он был вхож в придворную элиту, даже писательскую и артистическую (ближайшим другом был поэт Александр Жаров) и пару раз ездил за границу, выполняя задания наркома Орджоникидзе.
После смерти Орджоникидзе в 1937 году началась «чистка» наркомата, но начальник Фимы С.З. Гинзбург только выиграл от новых обстоятельств и стал замнаркома. Более того, в начале 1938 года он стал председателем особого Комитета по строительству при Совнаркоме СССР. Казалось, что дядю Фиму террор миновал: шел уже 38-й год, а его все не трогали. Я точно помню дату, потому что в августе этого года родился мой сын Юра, и дядя успел еще подарить кроватку для него. Но вскоре после этого, осенью, его все-таки взяли, и он почти на 20 лет исчез в ГУЛАГе.
Лев Разгон, некоторое время бывший с ним в одном лагере под названием Вожаель, воспроизвел в своей книге «Плен в своем отечестве» рассказ Ефима о том, как его судил его же приятель и собутыльник Уль-рих. Он спрашивал этого «готового служить верой и правдой любому начальнику» человека, знал ли он о существовании в Наркомтяжпро-ме контрреволюционной правотроцкистской организации. Тот, конечно, с ужасом отрицал. «Но вы читали в газетах показания Пятакова об этом?» — спрашивал Ульрих. Этого отрицать подсудимый не мог. «Стало быть, знали!» — с удовлетворением заключил Ульрих и объявил приговор — пятнадцать лет.
Начались новые отношения с Фимой — поддержка моими родителями его семьи. Посылки, которые ему собирали, и Буня, его жена, отвозила куда-то за 100-й километр — почему-то их нельзя было отправлять из Москвы. Длительные перерывы в известиях от него — что об этом говорить, все подобное теперь давно известно… Прочтя воспоминания Разгона — еще не в книге, а в журнале «Юность», где печатались в начале 90-х годов ее фрагменты, я позвонила Льву Эммануиловичу (я была с ним знакома- и он, и я были завсегдатаями Музея Герцена), и он рассказал мне, что Фиме и в лагере удавалось проявить свою жизненную цепкость, занять сравнительно легкое «придурочное» место — и уцелеть.
Я лишь один раз потом виделась с ним, когда во второй половине 50-х годов он вернулся в Москву и навестил моего отца. Это был сморщенный старичок, поистине ничего не забывший и ничему не научившийся, — яростный сталинист, ненавидевший ту самую хрущевскую власть, которая открыла двери к жизни для него и таких же, как он, обитателей ГУЛАГа. Из рассказанного — а про лагерное прошлое он говорил крайне неохотно — самым интересным было то, что он узнал, ознакомившись со своим гэбэшным делом и сопоставив с тем, что выбивали изнего во время допросов на Лубянке. Так как он два раза был за границей, в Англии и Германии, сопровождая своего начальника, его, по классической схеме, обвиняли в том, что он — английский шпион, а завербовал его будто бы как раз тот самый Гинзбург, ради компромата на которого и взяли моего дядю — конечно, все подписавшего. Самое же любопытное состояло в том, что тот так никогда и не был арестован.
Пытаясь теперь уточнить эту характернейшую для того времени историю, я нашла изданные еще в начале «перестройки» мемуары С.З. Гинзбурга (О прошлом для будущего. М., 1986) и выяснила из них, что в октябре 1938 года он был снят с работы и исключен из партии. Тут-то, видимо, и взяли его ближайших сотрудников, чтобы успешно завершить операцию арестом, — но что-то не сработало. «Английские шпионы» загремели в ГУЛАГ, а их «вербовщика» не только оставили в покое, но в феврале 1939 года восстановили в партии и назначили — ни много ни мало — наркомом по строительству, в каковой должности он оставался и после войны, а умер почти столетним стариком уже в наши дни, в 1993 году.
Последние два маминых брата, Саша и Дуся (Давид), учились уже в советское время и стали инженерами. Дусю я никогда не видела, а мама с ним не переписывалась. Дядя Саша, проживший всю жизнь в Ленинграде, был, напротив, очень близок с нашей семьей. Это был очаровательный человек, помимо своей специальности увлекавшийся историей, искусством, фотографией и бывший незаменимым путеводителем по Ленинграду и его истории. Я его очень любила и, приезжая в Ленинград, всегда с ним виделась и живала даже у них.