Потом он сидел в своем кабинете на диване, опираясь о белую подушку. Ему была неприятна доброта жены, продиктованная жалостью.
Но…
«За добро надо платить добром, — размышлял он. — Однако и тут следует действовать с разумом. Если вот так перед ней расфлякаться: больной, сердце, может — старость? — какая уж тут любовь?! Заботу поощрить — это ясно. Нужен пряник. Но и кнут. Чтобы ощущала и силу, не только сладость во рту. Не только слабость мою», — хотел он подумать, но мысль эту не пустил на порог.
Новый день знаменуется хорошим самочувствием и больничным листом на столе.
«Теперь, — расчисляет Коршунов, — надо скорее перетащить Асю на свою сторону. Заставить проникнуться моими заботами. Поймет, как тяжело мне, посочувствует. Доброта — великое свойство».
— Ася, Асёныш, — зовет он. — Ты помыла посуду? Нет? Оставь! Я хочу поговорить с тобой.
Ася входит в кабинет, где потерялась сосредоточенность, — бумаги валяются вперемешку — отпечатанные, рукописные, пустые листы… Будто ветер разворошил все. Ей не хочется говорить, не хочется слушать. У нее есть другой собеседник.
— Сейчас, Слава, только закрою кран.
— Ну, где ты там, Ася!
Коршунов раскладывает перед женой свои статьи. Все они напечатаны в его журнале, но вырезаны им и подшиты в одну книжицу. Даже обложка есть, картонная, рябенькая, — отодрал от какой-то старой толстой книги.
— Вот видишь? Первая статья: «Девальвация чуда». Впрочем, я читал ее тебе когда-то (об Алине нарочно не упомянул, не хотел обижать). Помнишь? «Настало время воспитывать удивление перед небывалыми вещами нашего небывалого времени…»
Да, да. Ася помнила и покивала головой.
— И последняя — «Чудо детства» — это уже много сложнее, о том, что заложенное в раннем детстве дает причудливые плоды от талантливости до преступности, здесь множество воспоминаний, писем, исследований… И это — важные проблемы, ведь нам не все равно, кого мы готовим для жизни на этой планете.
Ася взглянула мельком: дневник подростка-вора, цитаты из Корчака, Песталоцци, Макаренко, снова из мальчика-вора и какого-то правильного рассуждателя с дальней стройки. Все верно, интересно даже. Вероятно, очень интересно. Писем — горы.
— Как видишь, Ася, это тема моей жизни. Моя роль. Моя маска, что ли. Понимаешь, о чем я? Обо мне, а не о ком-то другом должны говорить: «Глубинными вопросами воспитания занимается такой-то».
Ася понимает, но ей скучно. Почему? Дело, видно, в какой-то подоплеке, в том, ради чего ведется разговор. Ведется же вот ради чего:
— А он (то есть Силантьев, кто ж еще!), он постоянно перехватывает мои мысли, мои темы. И поскольку не тратится на придумывание, все силы отдает интересности, стилю.
Это Ася уже знает. Было сто раз говорено. И надо сготовить на завтра.
— Что происходит? Чего ты дергаешься?
— Я хочу поставить суп.
— Тьфу ты! Да неужели тебе… Да как ты можешь?!
Асе неловко. В самом деле, человек — о своем, о больном. В ней опять просыпается милосердная сестра.
— Прости, Слава. Вообще-то ты прав, действительно, я — плохо…
— Да, плохо! — И он замолкает надолго. Думает.
И Ася — тоже: не стыдно ли подавать ему, как нищему, копеечку? («Он еще тебя за косу с паперти стащит». Ты разве права, Алина? Вот он сам тянет руку за подаянием.) Надо быть внимательней. Щедрее. Или хоть прикинуться, а? Ну, постараться не обижать человека.
— Этот посредственный журналистишка… — после длинной-длинной паузы продолжает Коршунов, и ясно, что он не расставался с этой мыслью и не расстанется еще долго.
Можно ли класть столько сил на борьбу с каким-то Силантьевым?
— Ты слушаешь, Ася?
— Да, да. — Ася замирает у двери. Она слышит, как убегают минуты.
— Понимаешь, что выходит: он берет мой поворот мысли о связи поколений…
Какие поколения, боже мой! Разве бывают такие слова (поколения — поколеть, околеть — окалина… Вязкость какая-то)?
— …и если я теперь занимаюсь своей, понимаешь — с в о е й же темой…