— А кенареечки есть милые такие, — это уже он, Баклашкин. — Ее рукой накроешь, она присядет, сидит, только сердечко бьется. А другая замечется.
— Не прирученная?
— Характеры у них, барышня, разные. Есть самец, так он свою самочку, если любит, закормит, все перышки ей перечистит. Она и двигаться перестает. А другой и не подлетит потом. А есть такой хулиган — она яйца снесет, только отлетит, а он их все поколотит.
— Зачем же это?
— Чтобы снова с ней спариться.
— А уж красивые! — перехватила хозяйка. — Он им каинова перца добавляет, бывало, приучает понемногу, — из Персии доставал через одну тут, — так птицы эти ярко-красными становятся.
— А для лучшего колориту, бывало, заверну кенаря в вату, только клюв да ножки торчат, и кормлю. Так он пунцовый получается, переливчатый.
— …Сколько премий на выставках брал! Где у меня грамоты-то… — Она остановилась неуверенно, но Баклашкин не поощрил, и хозяйка отступила: — С переездом все кудай-то засунуто, то одно не найду, то другое. Вот его писанья-то к чему привели!
— Так вы, когда я пришла, подумали, что я за кенарями? — засмеялась женщина.
— Ходют еще, — отозвался старик смущенно. — Ну, где же здесь? Там у меня светелочка для их была.
Оба старые притихли, завспоминали.
— А писать… Я ж не для квартеры этой писал. Я прежде, как увижу нелады, — сразу. До всего мне дело. А мне: «Ты что, умней всех? Неужели же ты один видишь, а другие нет». И то… Лежит вот зерно на хлебоприемном пункте в буртах, без крыши то есть. Сырое привезли, на землю ссыпали, зерно прорастает, сверху образуется дерновой слой. Это я еще шофером работал. Трубят — план, план выполнили. А план — вот он, гниет. Я — туда, я — сюда. Не найти концов. А начальству нелюбо. И ведь что обидно — не я один вижу, верно мне говорят дружки.
— Ладно, ладно, теперь ты на пензии, — миролюбиво заворчала хозяйка. — По дому вот воюй.
— И по дому буду, — вскинулся Баклашкин. — Это что ж, и дома́ новые отгрохали, а туалет, простите, во дворе.
— Пустют воду, обещали уж, третьёва дня мастер был.
— И помойка под окном, мухи — сиди с закрытыми форточками.
— Ну ладно, ладно, — замахала руками хозяйка. — Чай на столе. Принеси лучше барышне медку, я чтой-то не нашла в буфете, похоже, кончился.
Переваливаясь на толстых ногах, старик молча вышел.
— Беспокойный, — пожаловалась хозяйка. — Ну толковый, что ни начнет — все у его у руках! Пчел вот завел. Соседи, правда, ругаются, продавать придется. Так мед его — в округе лучше не найдешь. Он и про пчелу знает.
Баклашкин принес сотового меда в эмалированной мисочке.
Анне Сергеевне же что-то загрустилось, она стала прощаться, и Петр Матвеевич аккуратно и очень ловко завернул ей эту мисочку с собой.
— В Москву повезешь. Вот и ложку тебе деревянную положу, сам выстругал. Я их теперь на продажу делать надумал.
Они уже вышли в прихожую, уже протянул он для пожатия мягкую влажную лапу двойной ширины, а все топтался, не отпускал.
— Вот что, барышня. Сказать все же скажу. Жалко мне городка нашего, вот что. Жаль. Здесь ведь и рыба в реке, и дичи по лесу, и тихо-то как! А начали строить — видала, внизу там панелей накидали? — так уж и народ пришлый, и воровство, и хулиганство. Все они тут поломают, поразгоняют. — И еще тише: — Я ведь не то что скандальный какой. Видеть я этого не могу, когда сквозь пальцы летит!
— Хозяйственный! — покачала головой жена. — Ох, с доглядом мужик!
— Так мне-то разве что надо? — Его оттопыренные губы выдавили просительную улыбку. — Я ж не доносы какие пишу. И не для себя. — Он развел короткие руки. — Для всех, для нас. А меня бить: не суйся! Теперь вот квартеру. Сокрушили они меня. На все плюнул.
Женщина удивленно подняла брови. Впервые ей померещилась фальшь:
— Ну что ж уж так сокрушаться? Квартира хорошая.
— Хорошая, да обидно: вот как они меня понимают. Вот как, стало быть, оценили.
— Не дешево! — опять, пытаясь примирить, улыбнулась женщина.
— И я говорю, немалая цена, — подхватила хозяйка.
Он блеснул на нее сердитым глазом:
— А я дороже. Больше я сто́ю. Я им все сказал. Не поняли: мы, дескать, трехкомнатную на двоих не можем. Да мне и этой не надо! Мне чтоб… по чести!
— Ну, ну, отец, держишь ты барышню зазря.
— И то! — Он погасил в себе запал, улыбнулся гостье. — Ничего, теперь молчать буду. Купили. — И уже другим голосом. — Может, пирожков?
— А сейчас заверну, — отозвалась хозяйка. Но не завернула.
— Сыну сберегает, — подмигнул старик. — Сын с вечерним прибудет. — И голос его дрогнул нежностью к ней ли, к сыну…
Были они старые и одинокие среди своих цветов и пчел. Были они… были они счастливые грустным стариковским счастьем в последних лучах солнца.
Женщина шла не дорогой, тропинкою. Тропки эти были повсюду, они сокращали пути и давали обзор. К ручью, бежавшему внизу, со всего оврага — по глине, по траве — стекала вода: ручейки, роднички, — и в тепле и влаге все кругом было особенно свежо, зелено. Женщина вспомнила свой недавний сон, улыбнулась ему, как сбывающемуся предчувствию.