Юрский, надо отдать ему должное, признал мою правоту. Подарил свою пластинку на память с надписью «Правда, хорошо? А?» Несмотря на наши противоречия, отношусь к нему с подлинным уважением. Он искренне предан театру.
Когда соприкасаешься в будничной рабочей обстановке даже с выдающейся личностью, ощущение ее масштаба стирается. Тем более если это пожилой человек со своими недомоганиями и слабостями.
– Выключайте лампочки, экономьте электроэнергию, – ворчала Фаина Георгиевна.
Я смотрел на приготовленный костюмерами ее игровой костюм, понимая, что эти туфли и это платье займут свое почетное место в Театральном музее имени Бахрушина. Как все люди преклонного возраста, Раневская иногда капризничала, обижала ни в чем не повинных гримеров или костюмеров. А иногда, наоборот, щедро осыпала ласками. Могла, например, ни с того ни с сего подарить французские духи.
В принципе она была бессребреницей. Ее часто обманывали, писали письма с слезными просьбами, выпрашивая деньги, фактически обирали. Она не отказывала. Хотя сама получала оклад меньший, чем Плятт или Марецкая, обладавшие, как и она, статусом народного артиста СССР. Очевидно, то была своеобразная плата за полную отстраненность от социально-общественной жизни социалистического государства. Незадолго до ее ухода из жизни Юрский навестил ее в больнице и рассказывал, что она играет в смерть, в умирание. Может быть, это так и было. Мы тогда еще не осознавали, что теряем ее. Истинный артист не то чтобы все время играет, но до конца жестоко исследует себя, наблюдает, пытаясь прочувствовать суть вещей, так же как ученый, экспериментирующий на самом себе. Умерла она внезапно, когда ее везли на каталке в операционную. Похороны стали ее последним спектаклем, продолжением высокой трагедии и беспощадной иронии ее жизни. На торжественной панихиде чиновники обращались к ней «Фаина Григорьевна» – по паспорту, по документам; люди искусства говорили «Фаина Георгиевна», как называла она себя сама. Во дворе Донского крематория чудаковатый пожилой фотограф, пытаясь выразительно построить кадр похоронной процессии, пятился, пятился от нас со штативом и, наконец, рухнул в цветочную клумбу. Во время последних прощальных слов хороший артист и добрый человек Михаил Львов, пытаясь сдержать рыдания, повторял: «Фуфа, Фуфочка!..» И, не выдержав, разревелся, неожиданно выдохнув: «Да ну, на хрен!» Только брехливый пес Мальчик молчал у гроба. И это было высшим выражением его собачьего горя.
Фаина Георгиевна приступила вроде бы к мемуарам, да одумалась. На многочисленные предложения снять о ней документальный фильм отказала даже Андрею Кончаловскому.
– Я еще не настолько в маразме, чтобы писать мемуары, – сочинила себе очередную защитную шутку.
Она нашла себе своего режиссера и на вопрос «кто он?» отвечала:
– Александр Сергеевич Пушкин.
В финале нашего спектакля «Правда хорошо, а счастье лучше» она отступала в глубину сцены, напевая нехитрый куплет:
Затемнение. Пауза. Яркий свет. Овация.
Зима. Мороз. Выхожу из проходной театра, только что отыграв «Несколько тревожных дней», где мы с Пляттом играли физиков: отца и сына. Подойдя к метро «Маяковская», слышу за собой тяжелое дыхание. Оборачиваюсь и вижу Серафиму Германовну Бирман.
– Молодой человек, приятно видеть на сцене человека с позицией.
В принципе я равнодушен к комплиментам. Воспринимаю их, как необходимую атрибутику нашей профессии. Но услышать такое от «Симы»! Я видел – она сидела в директорской ложе, но уж никак не думал, что поспешит вдогонку за мной для столь добрых слов. Серафима Германовна – соратница Евгения Вахтангова, Михаила Чехова, Алексея Дикого по Первой студии МХАТа, слыла человеком прямым, честным, нелицеприятным.
– Вас ждут фабрики и заводы! – без обиняков заявляла она людям неодаренным, естественно увеличивая ряды своих недоброжелателей.
После ухода на Запад Михаила Чехова и разгрома Второго МХАТа, детища Первой студии, она вместе со своей близкой подругой Софьей Гиацинтовой и ее мужем Иваном Берсеньевым вошла в руководство Театра Ленинского комсомола, который Берсеньев возглавил. То был плодотворный период для Бирман. Период не только актерского, но и режиссерского проявления ее дарования, в котором сочетались, я бы сказал, монументальная внешняя выразительность с парадоксальной правдой характера и естественной органичностью существования. Невероятная смесь. В жизни она, скорее, была максималисткой. Театр воспринимала храмом в буквальном смысле. Была его строителем.
Завидев однажды, что Берсеньеву принесли чай с бутербродами во время репетиции, воскликнула:
– Ваня, в храме?!