К очередной пушкинской дате Завадский задумал специальный спектакль-концерт. Велел всем артистам выучить по стихотворению Александра Сергеевича и вызывал к себе на дом для прослушивания. И вот я впервые звоню в дверь его квартиры на улице Горького. Он сам выходит навстречу в синем трикотажном тренировочном костюме за шесть рублей. Тогда в них все облачались в купе поезда, или в домашней обстановке, или в гастроном – за бутылкой. Дешево и сердито. Просторная трехкомнатная квартира с маленьким зимним садом в эркере. Юрий Александрович приглашает пройти в кабинет с его собственными картинами на стенах. Завадский был интересным художником, не мог без этого, всегда рисовал и всегда карандашами. К моему удивлению, он возлег на софу, предложив мне начать. Я несколько смутился, но виду не показал, читал стихи с пафосом (не помню теперь какие). Он сделал несколько замечаний. Поговорили о том, о сем. Завадский встал, пошел меня провожать. Тут-то и настал кульминационный момент. Юрий Александрович стал подавать мне пальто. Видимо, от «зажатости» я не противился, принял как должное, сказав просто: «Спасибо». Он-то ожидал: «Вы что, Юрий Александрович? Как можно? Не надо! Я сам!» А тут – «спасибо», словно швейцару. Он явно расстроился, словно маленький, но фразу проговорил приготовленную: «Нет-нет, у меня так принято. Я и мужчинам подаю пальто. В знак уважения». Потом я узнал от коллег, что он так проделывает со всеми. Так ему нравится.
Юрий Александрович был не лишен мистики. Его явно волновало потустороннее существование. Интересовала тайна работы мозга. В этом он пытался сотрудничать с академиком Симоновым. Одно время сотрудники академии присутствовали на каждом спектакле, изучали нас, наблюдали, опрашивали, замеряли давление до и после сценических выходов. Вообще Завадский потчевал нас людьми интересными. Однажды пригласил Галину Сергеевну Уланову для встречи с труппой. Его бывшие жены Марецкая и Анисимова-Вульф сели в первый ряд и как по команде вынули одинаковые записные книжки, как бы для записи основных тезисов старшей жены – Улановой. Юрий Александрович оценил юмор.
В последнем своем выступлении перед труппой Завадский тоже шутил. Открытие сезона – Иудин день. Так на театре традиционно называется первый день после отпуска, когда все целуются и не все искренне. На сцене – покрытый красным сукном длинный стол президиума во главе с Ю. А., как мы его звали. И опять…
– Вы думаете, вам после меня будет лучше? Будет хуже, – публично предчувствует Юрий Александрович.
Вспоминает:
– Я ведь почему в режиссуру ушел? Очень тихо говорил. Я был хорошим артистом. Святого Антония играл у Вахтангова. Графа Альмавиву в «Женитьбе Фигаро» у Станиславского во МХАТе. Но очень тихо говорил. Я был очень органичным на сцене…
Внезапно Завадский схватился за сердце. Замер. Президиум тоже замер. Замер и зал. Директор-распорядитель Валентин Маркович Школьников тихо-тихо движется за кулисы вызывать «скорую». Пауза затягивается. Держит ее Юрий Александрович. Держит и держит. И наконец улыбается:
– Я пошутил. Видите, как органично. Вы поверили?
Затем продолжает свое слово. Говорит, говорит и вдруг опять схватывается за сердце. Опять напряженное ожидание, и опять:
– Я пошутил.
В общей сложности Завадский проделал это три раза. И всякий раз мы немели от оторопи. Страшная шутка старого мастера, смотревшего на нас как будто откуда-то со стороны.
Вскоре его не стало. Не стало кумира и архитектора театра нескольких поколений. Им восхищались, боготворили. Женщины любили его. Порой безответно – и тогда мстили ему публично, как Цветаева своей «Повестью о Сонечке», продиктованной оскорбленным самолюбием автора. Мансурова говорила мне: «Юрочка – одуванчик». Говорила со снисходительной ласковостью принцессы Турандот к своему Калафу. Его награждали всеми мыслимыми наградами. «Иконостас», – называла его Раневская. У него учились. И среди его последователей нет ретроградов и консерваторов. Он был трогательный, обворожительный и смешной. Возвышенный, гневный и вдохновенный. Позер и мудрец. Искренний и политик. Он был живой. До конца. Артист, человек Серебряного века нашей культуры, живший сегодняшним и стремящийся из вчера в завтра. Потому по природе своей он не мог устареть, соединяя традицию и мечту. Он мог носить старую вещь и новую, рождая свой стиль. Модный, но не стандартный. Опись, анализ его работ – хлеб критиков. Моя память о нем – личная память. Иногда беру ключ на вахте, отпираю его кабинет. Вхожу в пыль оставленного им пространства. С огромным, в два метра, подарочным карандашом, с прижизненным его бюстом. И не нахожу его. Но слышу в записи его голос: