Малларме, да и только! А сколько строк могли бы показаться тебе строками Сент-Бёва, Жерара де Нерваля, стольким связанного с Бодлером и так же не ладящего с родными (о Стендаль, Бодлер, Жерар!), правда, более мягкого и снисходительного, но такого же невропата, и, как Бодлер, создавшего в высшей степени прекрасные стихи, которым суждено было не сразу получить признание, такого же ленивого, как он, уверенно воплощающего замысел в деталях, но не уверенного в самом замысле. До чего же поразительны эти размашистые стихи Бодлера, чей гений, заложив крутой вираж на перебросе строки, наполняет своим гигантским полетом всю следующую строку, и какое волнующее представление дает это о богатстве, красочности, неисчерпаемости великого дарования.

Вмиг ему медяков накидали бы груду,Если б только не взгляд, вызывающий дрожь [127].Андромаха! Полно мое сердце тобою!Этот грустный, в веках позабытый ручей <…>И величие вдовьей печали твоей [128].

Можно привести и сотни других примеров[5]; заканчиваются стихотворения внезапно, словно птице подрезали крылья, словно у того, кто еще на предпоследнем стихе гнал во весь опор свою колесницу по нескончаемой арене, вдруг иссякли силы.

Конец «Андромахи»:

О бездомных, о пленных, – о многих других… [130]

Конец «Плаванья»:

В неведомого глубь – чтоб новое обресть!

Конец «Семи стариков»:

И носился мой дух, обветшалое судно,Среди неба и вод, без руля, без ветрил.

Нужно заметить, что некоторые повторы у Бодлера свидетельствуют о его вкусе и никак не могут быть названы длиннотами.

Увы! Неизбежен был день, когда случилось то, что он назвал «воздаянием гордости»:

…и впрямь сошел с ума,Как будто наползла на это солнце тьма.Рассудок хаосом затмился. В гордом храме,Блиставшем некогда богатыми дарами,Где жизнь гармонии была подчинена,Всё поглотила ночь, настала тишина,Как в запертом на ключ, заброшенном подвале.Уже не различал он, лето ли, зима ли,На пса бродячего похожий, рыскал он,Не видя ничего, оборван, изможден,Посмешище детей, ненужный и зловещий,Подобный брошенной и отслужившей вещи [131].

Тогда он (он, который еще несколько дней назад на полном скаку останавливал самое норовистое и сильное из слов, когда-либо срывавшихся с человеческих уст) смог лишь пролепетать: «Nom crénom» [132], и, увидев себя в зеркале, которое подруга (одна из тех подруг-злодеек, что якобы для вашего же блага принуждают вас «следить за собой» и без опаски подносят зеркало к почти что уже закрывшимся глазам полумертвеца, не знающего, как он выглядит, и представляющего себя в своем прежнем облике) поднесла ему, чтобы он причесался, он, не узнав себя, поздоровался со своим изображением!

Размышляя обо всём этом и, как говорит сам Бодлер, «о многих других», я не могу считать наперекор всему великим критиком того, кто, оставив обильные высказывания по поводу стольких болванов и при этом хорошо относясь к Бодлеру, постоянно живо интересуясь его произведениями, которые он, впрочем, считал близкими своим («Жозеф Делорм» – это уже готовые «Цветы зла». Проверить.), написал о нем всего несколько строк, содержащих, помимо игры ума («Литературная Камчатка», «Фоли-Бодлер»), еще нечто скорее подходящее ведущему в котильоне: «Славный малый; выигрывает при личном знакомстве; вежлив; производит хорошее впечатление».

А ведь Сент-Бёв – один из тех, кто благодаря своему блистательному уму всё же лучше других понял Бодлера. Того, кто всю свою жизнь сражался с нищетой и клеветой, по смерти так очернили в глазах его матери, изобразив извращенцем и сумасшедшим, что она была несказанно обрадована письмом Сент-Бёва, где о ее сыне говорилось как об умном и добром человеке. Бедняга Бодлер должен был всю свою жизнь воевать со всеобщим презрением. Но

Он полчища врагов безумных презирает,Лучами чистыми и яркими залит [133].
Перейти на страницу:

Похожие книги