Но, видишь ли, может быть, эта самая вульгарность и придает силу иным его описаниям. В сущности, даже в тех из нас, у кого нежелание допустить в себя вульгарные побуждения, стремление осудить их, избавиться от них свидетельствуют о самосовершенствовании, эти побуждения могут пребывать в преображенном виде. В любом случае, даже при наличии у честолюбца идеальной любви, даже если он не проецирует на нее своих честолюбивых помыслов, любовь эта – увы! – не составляет всей его жизни: часто она всего лишь лучший миг его юности. Одной только этой частью своего существа создает писатель книгу. Однако есть и другая часть. Какую силу истины обретаем мы, когда сначала наблюдаем за нежной страстью Растиньяка, нежной страстью Ванденеса, а затем узнаем, что этот Растиньяк, этот Ванденес – хладнокровные честолюбцы, вся жизнь которых – расчет и тщеславие, чей юношеский роман (да, скорее их юношеский роман, чем роман Бальзака) предан забвению: они вспоминают о нем с улыбкой, улыбкой тех, кто по-настоящему предал что-то забвению, – а о любовной истории с г-жой де Морсоф другие персонажи и даже сам автор говорят как о простой интрижке и не сожалеют о том, что она не заполнила воспоминанием о себе всю жизнь героя! Может быть, для того, чтобы в такой степени передать ощущение жизни, построенной по законам света и житейского опыта, другими словами, той, где приняты истины типа: любовь не долговечна, любовь – ошибка молодости, честолюбию и плоти отведено свое место в жизни, однажды всё это покажется не столь уж важным и т. д.; и для того, чтобы показать, что самое идеальное из чувств может быть лишь призмой, сквозь которую честолюбец для себя самого пропускает свое честолюбие, делая это неосознанно, но тем более поразительно ярко, то есть объективно рисуя самым бесстрастным авантюристом человека, субъективно считающего себя идеальным влюбленным, – может быть, для всего этого и было нужно исключительное право Бальзака на вульгарность, главное условие той совершенной естественности, с какой он замысливал наивозвышеннейшие из чувств настолько вульгарным образом, что, сообщая об исполнении мечты всей своей жизни, на деле рассказывал о выгодах своего брака. И в этом его переписка ничем не отличается от его романов. Немало уже сказано о том, что персонажи были для него реальными людьми и он серьезно обдумывал, выгодна та или иная партия для м-ль Гранлье или Евгении Гранде; но сама жизнь его тоже была романом, который он выстраивал совершенно по тем же законам. Для Бальзака не было деления на жизнь реальную (ту, что, на наш взгляд, таковой не является) и романную (единственно подлинную для писателя). Рассуждения о выгоде женитьбы на г-же Ганской в письмах сестре не только построены как в романе, но и характеры описываемых людей там заданы, проанализированы, определены в качестве факторов, проливающих свет на действие. Желая объяснить сестре, что обращение с ним как с ребенком, сквозящее в письмах его матери, а также разглашение суммы долгов не только его, Бальзака, но и его семейства, может расстроить брак и вынудить г-жу Ганскую отдать предпочтение другому, он совсем так же, как это мог бы написать в «Турском священнике», делает вывод: «Вы понимаете, что в положении ваятеля есть свои выгоды» до «…всё уходит на ветер, на безделицы». В другом месте это будет «поисками абсолюта» в попытках организовать поиск римских шахт в Сицилии. А описание мебели кузена Понса или Клааса по силе любования и иллюзии реальности не уступает описанию его собственного жилья на улице Фортюне или в Верховне: «Я получил столовый сосуд, изготовленный Бернаром Палисси [141] для Генриха II или Карла IX; это одна из его первых и самых любопытных работ, ей нет цены: сорок – пятьдесят сантиметров в диаметре и семьдесят сантиметров в высоту <…> Коллекция особнячка на улице Фортюне скоро пополнится прекрасными полотнами: прелестной головкой работы Грёза [142] из коллекции последнего польского короля, двумя Каналетто [143], принадлежавшими папе Клементу XIII, двумя ван Хёйсумами [144], одним ван Дейком, тремя картинами Ротари [145], этого итальянского Грёза, „Юдифью“ Кранаха [146], которая просто чудо как хороша <…> Эти полотна di primo cartello[9] и не посрамили бы лучшей из коллекций». «Какое отличие от Гольбейна [147] из моего собрания – ему триста лет, а он всё так же свеж и чист!» «„Святой Петр“ Гольбейна изумителен; на распродаже он мог бы пойти за три тысячи франков». В Риме он купил «полотно Себастьяно дель Пьомбо [148], полотно Бронзино [149] и полотно Миревельта [150] потрясающей красоты». Он владелец ваз из севрского фарфора, «которые должны были бы принадлежать Латрейлю [151], ибо такое могло быть выполнено только для очень большой знаменитости в области энтомологии. Это подлинная находка, подобная удача просто невероятна». Он пишет о своей «люстре из убранства дворца одного из германских императоров, поскольку увенчана двуглавым орлом», об имеющемся у него портрете королевы Марии [152], «принадлежащей не Куапелю[153], но кому-то из его учеников, может быть Ланкре [154], может быть другому; надо быть истинным знатоком, чтобы заметить это». «Очаровательный Натуар [155], подписной подлинник, кажущийся слегка жеманным среди других значительных полотен моего кабинета». «Восхитительный набросок, сюжет которого – появление на свет Людовика XIV – „Поклонение волхвов“, волхвы причесаны по моде той эпохи и представляют собой портреты Людовика XIII и его министров». Его «Мальтийский кавалер», «один из тех шедевров, что излучают свет и, подобно скрипачу в оркестре, являются украшением всей коллекции. Всё в нем гармонично, как и должно быть в хорошо сохранившемся оригинале Тициана; наибольшее восхищение вызывает облачение кавалера, по мнению знатоков, выражающее человека… Себастьяно дель Пьомбо на такое не способен. В любом случае это одно из прекраснейших творений итальянского Ренессанса, рафаэлевская школа, но сделавшая шаг вперед в колорите. Однако пока вы не увидите моего женского портрета работы Грёза, вы не сможете понять так, как понимаю я, что такое французская школа живописи. В определенном смысле Рубенс, Рембрандт, Рафаэль, Тициан не превосходят французских живописцев. В своем роде это так же прекрасно, как „Мальтийский кавалер“, „Аврора“ Гвидо[156], и относится к поре расцвета художника, когда он не уступал Караваджо [157]. Напоминает Каналетто, но еще более грандиозно. Словом, по крайней мере для меня, это нечто исключительное»[10].

Перейти на страницу:

Похожие книги