«Руки у него были хорошие, — вспомнил Кротов, — жилистые руки, работящие, значит, топор умел держать, венцы б подвел и крышу мог перестелить... А здесь все дома завалились... Хотя война, мужиков на фронт угнали, за четыре года и дворец покосится без глаза, за хозяйством надо каждодневно смотреть, иначе порушится все, отец прав был, когда каждый день наш дом обхаживал. Умный у меня батька, пристраивал помаленечку, чтоб зазря никого в зло не вводить, а главное зло — зависть людская. Черви завсегда крокодилам завидуют, не зря батя говорил, что крокодил — умное животное и попусту никого не обижает: «Голод не тетка, того хватает, кто сам попадается под зуб, — а ты не попадайся. Попал, зараза — сам виноват».

Кротов поднялся, решительно пошел к крайнему дому — на наличниках еще угадывалась краска, и крыша, как новая, выделяется среди других, убогих, плешивых. Молодец, Милинко, хорошо матери подмогал, не текло у старухи над головой эти годы...

Его вдруг передернуло, руки похолодели — убирать так ему еще не приходилось, а что делать-то, придется. Как в письме морячок писал: «Вы у меня, дорогая мама, одна на белом свете, поэтому, пожалуйста, дождитесь моего возвращения, и все тогда хорошо у вас будет, и здоровье поправится». Значит, единственный свидетель. А вот письма ушли! Дурак, уроки шарфюрера Луига забыл, обрадовался, себя сдержать не смог. И ушли те письма, ушли, окаянные, с фото ушли, и адресов не помню, лучше не думать об этом, руки опустятся. Как это Луиг говорил? Балтийский немец русским себя считал, дворянином. «Три процента шальной удачи я вам гарантирую. Только исповедуйте дворянство, даже если вы из разночинцев. Дворянство — это особость, это как СС у Гиммлера, помазанники, им — удача».

Кротов распахнул дверь; провизжали несмазанные петли; вошел в темные сени; услышал мужские голоса; замер, хотел было тихонько уйти, но, видимо, дверь открывал неосторожно.

— Заходи, кто там! — услыхал он мужской голос.

Кротов вошел в дом. За столом сидели два солдата: один лет пятидесяти, второй молоденький. Старуха доставала из печи чугун. Пахло вареной капустой.

— Здравствуйте, — сказал Кротов. — Мне б только мамашу Грини Милинко повидать, я с ним в одной части...

— Ой, миленький, — заохала старуха, лицо треугольником — от голода, видать, да и оттого еще, что платочек так повязан был, белый в черный горошек. — Заходи, сынок, заходи! Вот радость-то: и брат в гости приехал, и племяш, и сыночка друг. Садись, садись к столу!

Кротов бросил свой рюкзак в угол, неловко, боком присел на табуретку. Старик протянул ему руку:

— Горчаков я, Андрей Иванович, а это — сын мой, Иван...

— Лебедев, — сказал Кротов. — Гриша.

— Ну давай, Гриш, за скорую победу и с возвращеньицем...

Выпили, закусили галетами и свиной тушенкой.

— Что ж это я?! — засуетился вдруг Кротов. — У меня ж тоже в рюкзаке кое-что есть к столу...

— Оставь, — сказал Горчаков, — ты ж не здешний, уважил старуху, пришел от сына, береги на дорогу... Сам-то откуда?

— Из Смоленска... А я ведь, мамаша, принес вам радостную новость: Гриня орден получил и отпуск, так что ждите, вот-вот прибудет.

— Ой, господи, Андрюш! Вань! Гриня едет! Господи, вот счастье-то! — старуха поставила на стол чугун с вареной капустой, заправленной американской тушенкой, отерла кончиком платка глаза, в которых показались слезы, перекрестилась на образа. — Отец не сможет на сына полюбоваться, белы косточки от него остались...

— Ладно, радости горем не перечь, — сказал Горчаков, — Гриня выжил, и то богу поклонися... Выпьешь, что ль?

— Да как за это не выпить? — то плача, то смеясь, ответила старуха, и вдруг Кротов увидел, что не старуха она вовсе, убрать бы морщины да покормить — красавица еще, и глаза — с блюдце, синие, северные. Неверно говорят, что холодные они, в них жару побольше, чем в иных черных...

Ели молча. На висках выступил пот. Женщина ела мало, по-птичьи, следила, как едят гости, сразу же — как только тарелки пустели — подкладывала еще, не спрашивая...

«А Гретта всегда пытала: «Еще хочешь?» — вспомнил Кротов свою ювелиршу Пикеданц. — А как ей ответишь, что, мол, хочу? Я ж от природы скрытный и застенчивый. Хочу, а вслух не произношу, злюся, а озлившись вконец, жахаю промеж глаз от всего сердца».

Выпили еще по одной, женщина и ее родичи петь начали, на два голоса пели. Кротов, сказавшись пьяным, вышел, присел на завалинку, прислонил голову к бревнам — сосна, тепло хорошо держит, впервые за четыре года подумал: «А может, зря я тогда к немцу рванул?»

Перейти на страницу:

Все книги серии Костенко

Похожие книги