Отношение Хороброва к Галахову не только предсказывает и дискредитирует читательскую реакцию Эржики, но и объясняет ее, а заодно и широкую популярность сочинений многократного сталинского лауреата. Галахов вовсе не бездарен. Он хочет выразить «общепонятные чувства». Он явно не случайно предан военной теме, в которой дозволяется сказать чуть больше, чем при разработке иных сюжетов. Он понимает, что новейшая литература не может быть бесконфликтной: если Эржике кажется, что галаховские персонажи никогда не сомневаются, то Хоробров примечает у них мнимые духовные коллизии (комически балансирующие на грани пародии). Полярные по оценке суждения двух читателей (изощренного и простодушного) одинаково свидетельствуют о разрыве жизни и поэзии в галаховских сочинениях, которые заменяют истинную литературу. Так готовится появление самого Галахова, напряженно играющего роль настоящего писателя[130].
Поведение Галахова на вечеринке Макарыгиных точно соответствует типовым представлениям о писателе. Сановный прокурор Словута не ошибается, предполагая, что припоздавший Галахов ничего не рассказывает, потому как придумывает «новый роман». Тремя абзацами ниже сообщается:
Галахов действительно на прошлой неделе задумал писать о заговоре империалистов и борьбе наших дипломатов за мир, причём писать в этот раз не роман, а пьесу — потому что так легче было обойти многие неизвестные ему детали обстановки и одежды. Сейчас ему было как нельзя кстати проинтервьюировать свояка, заодно ища в нём типические черты советского дипломата и вылавливая характерные подробности западной жизни, где должно было происходить всё действие пьесы, но где сам Галахов был лишь мельком, на одном из прогрессивных конгрессов. Галахов сознавал, что это не вполне хорошо — писать о жизни, которой не знаешь, но последние годы ему казалось, что заграничная жизнь, или седая история, или даже фантазия о лунных жителях легче поддадутся его перу, чем окружающая истинная жизнь, заминированная запретами на каждой тропинке.
Галахов напрасно надеется, что обращение к «заграничной жизни» избавит его от всегдашних трудностей советского литератора. Сперва Володин озадачивает его сравнением писателей и следователей («Всё вопросы, вопросы, о преступлениях»), потом возражением на реплику о поиске в человеке «достоинств» («Тогда ваша работа противоположна работе совести») и, наконец, замечанием «Ведь у нас (дипломатов. —
Володин вовсе не хочет обидеть свояка, задавая ему болезненные вопросы о «военной теме» («Коллизии, трагедии — иначе б откуда вы их брали»[132]), поставленных ей «пределах» и ее фальсификациях, назначении писателя («Ведь писатель — это наставник других людей, ведь так понималось всегда?»), смысле литературных свершений тридцатисемилетнего («Пушкина в это время уже ухлопали») Галахова, ответственности поколения (452–453), но каждая его фраза звучит приговором. Особенно убедительным потому, что Галахов все сказанное Володиным сам отлично знает. Как знает, что советскому литератору можно лишь «втайне» примериваться к «пушкинскому фраку» и «толстовской рубахе» (453), то есть к роли настоящего писателя (потому не случайно в речи его всплывает пошлая костюмная атрибутика). Галахов в глубине души понимает, что он совсем не такой писатель, какими были Пушкин и Толстой, что он принадлежит